Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания
Шрифт:
Начиная скучать в одиночестве, пела из Вертинского: «О Господи! Хотя бы позвонили, ну просто к телефону подошли!» Но вот мама, очевидно, подошла к зеркалу, оглядела себя и произнесла свое любимое двустишие, каким воодушевляла всю жизнь себя и нас:
За то и Пушкин был любим, Что был он вечно молодым.А вот ей, видимо, попалась на глаза газета для учителей «За коммунистическое просвещение» (папа для краткости звал ее ЗКП). Или журнал без картинок — «Большевик». И звучит единственная фраза политического
Так в 1918 году начинал все свои речи гимназист Ваня Пятницкий, когда анархисты во главе с ним ненадолго захватили Мещовск и подняли над городом черное знамя анархии. Советская власть быстро сорвала его с Народного дома вместе с портретом бородатого князя Кропоткина, нашего земляка (под Мещовском его имение Никольское). Ваню Пятницкого посадили в холодную. Это вдохновило гимназистку, мою будущую маму, на единственное в ее жизни стихотворение. Она сохранила в памяти лишь две строчки:
Помните, братья! В темнице холодной Пятницкий Ваня сидит.Нечто подобное, но во время империалистической войны сочинил папа и даже напечатал в журнале «Весь мир»:
Помните, братья! В деревне голодной Труженик-пахарь живет.Вижу из-под стола, как мама перебирает старые письма и открытки. Может, ей попалось послание какого-нибудь очарованного ею гимназиста. И звучит тот самый мотив, на какой мама поет все песни. Бедный гимназист! Наверное, над ним посмеялись:
Я вас люблю. Вы мне поверьте. Я вам пришлю блоху в конверте.Из-под стола слышится смех. Мама извлекает меня оттуда и уходит заниматься хозяйством.
Нахожу конфискованную книжку и встаю с ней у большого зеркала, казалось, еще таящего мамино отражение. Картинки, отражаясь, сохраняли смысл. Буквы полностью его теряли, ничего не разберешь.
И еще одна тайна зеркала. Странная вещь! Почему мы помним лица тех, кого видели в детстве, и совсем не помним собственных детских лиц, отразившихся в зеркале, в луже, в колодце? Не нам самим, а другим людям суждено помнить наши детские, а потом юные лица.
О том, что дома у нас не богатство, а, так сказать, честная бедность, я с удивлением узнал в четыре года, когда начал читать. Книжки любимой дешевой серии «Книга за книгой» стоили 35 и 50 копеек, но покупались редко, все-таки ощутимый расход. Родители считали каждую копейку. Сами снимали квартиру, но одну комнату сдали квартиранту. Специалист по сельскому хозяйству, вечно в разъездах, приезжал ночевать, и то не всегда. Я забегал в его комнату, там не было ничего интересного, кроме журнала «Лапоть» с карикатурами на деревенские темы. Папа снял большую и красивую квартиру, ибо так когда-то полагалось жить учителю, особенно если он директор. Умом я понимал, что мы бедны, но жизнь в доме все равно казалась роскошной.
Все у нас было праздничным, нарядным, ведь мама стряхивала, сдувала, смахивала каждую пылинку с мебели, а у столов, у зеркала, комода,
Что до одежды, белья, покрывал, половиков, то и тут бедности было не к чему прилипнуть, оставить приметы. Мама изо дня в день что-то трясла, стирала, подсинивала, крахмалила, штопала, шила на ножной швейной машине «Зингер». Единственное ее приданое, не считая серебряных чайных ложек и старинной книжки на мелованой бумаге «С севера на юг». С книгой я по малости лет обошелся дурно. Черные рисунки меня не устроили, я их раскрасил, а страницы с «плохими» зверями и птицами удалил. Об этой книжке мама жалела всю жизнь. Видно, любила ее с детства.
Мокрым песком или бузиной чистились до блеска все чайники, тазы, рукомойники, никелированые дверные ручки. А до чего вкусны испеченные мамой желто-красные плюшки или весной — жаворонки с глазами-изюминками. Осенью мама покупала антоновские яблоки, клала их на рогожу и солому во всех закутках квартиры. И как славно мешался запах яблок с запахом первого снега из открытой форточки. Зимой на снегу, летом на траве мама выбивала и обновляла половики, она их называла постилками. «Опять постилки спутал!» — это драматический припев всего моего детства. Значит, не ходил я по дому, а носился.
У мамы было одно выходное платье, из крепдешина, лиловое, в косую полоску. Голову мыла дождевой водой, распуская перед зеркалом пышные каштановые волосы, которыми очень гордилась. Поймала мой восхищенный взгляд: «Тебе тоже нравятся мои волосы?» «Да! — радостно ответил я. — Ты похожа на Петра Первого!»
Что ни надевал папа, все казалось новым, только что купленным. Ведь старая застиранная светлая рубаха превращалась в корыте с краской в поблескивающую синюю или черную. Папа надевал фуражку и рубаху навыпуск и шел на работу. Я бегал в коротких штанишках с лямками крест-накрест и все лето — босиком. Как бывало, весной ждешь, чтоб земля под зеленой травкой поскорей нагрелась и можно было забыть о башмаках со шнурками, вечно они не вдеваются и рвутся. Зато ноги приходилось мыть в тазу много раз в день, иначе пойдут цыпки, мама их страшно боялась, и босыми ногами пол запачкаю. Совсем не как в любимом анекдоте Рины Зеленой: «Папочка, почему руки моют часто-часто, а ноги никогда?»
Белые носочки с сандаликами надевались редко, так же как и нарядная матроска с бескозыркой и золотыми буквами по ленточке — ГЕРОЙ. Когда я впервые появился в том геройском наряде на улице, мальчишки с презрением посмотрели на новоявленного барчука и процедили сквозь зубы: «Матрос, в портки натрес!» Оскорбление сразило меня наповал, а мама ласково одобрила желание скорей переодеться.
Одно время кроме кур мама завела еще и поросенка Ваську. На него я норовил сесть верхом. Васька сердито нес меня к своему убежищу под верандой. Я соскакивал, а Васька гневно сопел, пока я не начинал чесать его розовое брюхо, отчего он сразу делался добрей. Появились и две козы — Валька и Белка. «Валька, Валечка!» — звала мама, и мы с козой наперегонки мчались к ней. Иногда на нее обижался я, иногда коза.