Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания
Шрифт:
— И утопия у тебя обломовская, — возразил Штольц».
Такова обломовщина на уровне идеальном, без житейских подробностей. А перед Россией уже маячил выбор между развитием производительных сил, гражданских свобод и утопией земного рая в отдельно взятой стране. «Обломовщина» — чертил Обломов пальцем по пыли. И ему снилось это слово, «написанное огнем на стенах, как Балтазару на пиру». Напомним, в Библии огненные буквы на стене предвещали конец царству. В обломовщине было нечто гамлетовское: «Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского». Решили, используя щедринское словцо, погодить с переменами и получили три революции.
Обломовщина
— Есть, — сказал он чуть дыша.
Она вопросительно, полными слез глазами взглянула на него.
— Обломовщина, — прошептал он».
Зато заботами Пшеницыной и хлопотами Штольца о доходах с имения он приблизился к своему идеалу: «Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки меду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и серебре». А на деле он достиг ужаснувшего Штольца почти смертного покоя. Штольц не дал Ольге увидеть его таким, но та сама догадалась: «Да что такое там происходит? — Обломовщина! — мрачно отвечал Андрей».
Узнав о смерти друга, он воскликнул: «А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, — и пропал». На вопрос знакомого литератора о причине смерти ответил: «Причина? …какая причина! Обломовщина!
— Обломовщина! — с недоумением повторил литератор. — Что это такое?»
Определения обломовщины у Даля, помнится, никто не искал. А оно-то и отвечало на вопрос, занимавший и Гончарова, и Добролюбова, и Ап. Григорьева, и русское общество конца 60-х годов XIX века. Но прежде чем разобщать его, отметим еще одну перекличку романа со Словарем. К слову «расшевелить» Даль дает пример: «Этой обломовщины ничем не расшевелишь». Да это же Штольц!
А вот черновик романа: «Языком он говорил и думал русским и знал его вдоль и поперек, во всю глубину и ширину, от Ильменя, Москвы и Волги до Литвы и Азиатских степей, знал от первобытной славяно-русской речи до речи (брани) степного мужика, от Слова о Полку Игоревом до Пушкина включительно; знал со всеми старыми и новыми заплатами… Знал и то, что наложили на него, и то, что подбавлял в него широко шагавший русский ум». Да это же Даль!
Но автор пожелал сделать Штольца удачливым дельцом. С тем знанием русского языка, какое дал ему поначалу Гончаров вместе с «терпением, деятельностью, и точностью в отправлении всякой обязанности», Штольцу ничего не оставалось бы кроме как писать на нем рассказы, сказки, собирать и толковать слова, быть автором учебников, врачом, исправным чиновником, то есть Далем. Как обогатил бы главы про Даля-Штольца эпизод с приглашением на службу молодого И. С. Тургенева (о нем пишет биограф Даля В. Порудоминский). Даль опекал его, а Тургенев опаздывал на службу, получил нагоняй от благодетеля, обиделся и подал в отставку!
Гончаров вывел такого Штольца, какого никто, кроме Обломова и Ольги (и то по воле автора!), не полюбил. «Что он делает и как ухитряется сделать что-нибудь порядочное, — удивлялся Добролюбов, — там, где другие ничего не могут сделать, — это для меня остается тайной». Аполлон Григорьев назвал Штольца «порождением искусственным» с «бесцельной деятельностью для деятельности». Ин. Анненский шутил: «Штольц человек патентованный и снабжен всеми орудиями цивилизации». Снабжен не жизнью, а волей автора!
Но и такой Штольц, далекий от первого замысла, не лишен языкового чутья, заметил обломовщину, дал ей имя. И скорее заклеймил, чем определил. Будь на его месте Даль, тот первым делом определил бы ее. Автор Словаря так и поступил! Найти там определение непросто. Надо порыться в гнезде слов от глагола «обламывать» и лишь на дне «гнезда», 25-м по порядку, после «обломов», «обломышей», «обломника» (хворост), «обломщиков», «обломихи» (лихорадки) и «обломайки» (кнута) откроем искомое. А сколько оттенков в корневом слове «облом»: и выступ кремлевской стены, и грубиян, и даже «нечистый, дьявол»… Не обошлось без чертовщины и в определении обломовщины!
«ОБЛОМОВЩИНА, усвоено по повести Гончарова», — начинает Даль. Усвоено навек, коли попало в Словарь! И — ответ на мучавший всех вопрос, что же это такое: «русская вялость, лень, косность, равнодушие к общественным вопросам, требующим дружной деятельности, бодрости, решимости и стойкости; привычка ожидать всего от других и ничего от себя; непризнанье за собою никаких мирских обязанностей, по пословице: на других надеется как на Бога, а на себя как на черта».
И все! Четыре признака вместе и порознь определяют обломовщину. «Русская вялость, лень, косность» была и в прошлом и в том, как оно подавалось. «Рука Всевышнего отечество спасла!» — трубили про победу народа над смутой XVII века… Черновик «Обломова». Комната героя. «На картине, изображавшей, по словам хозяина, Минина и Пожарского, представлена была группа людей, из которых один сидел, зевая, на постели, с поднятыми кверху руками, как будто он только что проснулся, а другой стоял перед ним и зевал, протянув руки первому. Обломов говорил, что они не зевали, а говорили друг другу речи». Но смуту победила демократическая по природе, ищущая от купцов, от граждан «дружная деятельность, решимость, бодрость и стойкость», противоположная обломовщине. «Гражданину Минину» — написано на памятнике. Какой же тут гражданин при «непризнании за собою никаких мирских обязанностей»!
Обломовщина враждебна истории: «И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот он собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит, трудится, все готовит ясные дни. Вот настали они — тут бы хоть сама история отдохнула; нет, опять появились течи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться…» Это же про нас! «Не остановятся ясные дни, бегут, — продолжает романист, — все течет жизнь, все течет, все ломка да ломка». Как в воду глядел автор «Обломова»!
Обломовщина, по его мнению, входит и в государственность. «Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и двигали ее по обычной колее». Пишет он и о тьме вороватых чиновников, кому «русская вялость, лень, косность» до крайности выгодна, патриотах не Руси, а обломовщины. «Аренда… рассуждает „пролетарий“ Тарантьев. — Ведь нам с тобою, русским людям, этого и в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды».
«Сколько Штольцев должно появиться под русскими именами!» — мечтал Гончаров. Ой ли! Штольц, не похожий на Даля, («мечте, загадочному не было места в его душе»), Штольц, который «измерит бездну или стену, и если нет верного средства одолеть… отойдет, что бы там про него ни говорили», т. е. Штольц без подвижничества, скорее всего не добьется успеха в России и ее признания. Такой бездной и стеной была для Даля одинокая работа над Словарем. Но он не отошел в сторону, даже когда на войне чуть не пропал верблюд с трудом всей жизни, записями слов.