Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
Они знали весь строй скелета, все вихри крови в своих телах, им было уютно, просто и ладно жить, и если бы сломалась вся машина сразу, было бы тупое совершенство в их жизни. Но женщина умерла первой. Адам остался один, в тех же комнатах, с той же практикой и с потребностью — если быть одному, так уж одному совсем. Он стал лечить бедных, думать о нищете мира, об исчисляющих судьбы его и об ошибках в вычислении. Он углублялся в изучение религиозных систем, но везде с ужасом беспристрастного наблюдателя видел сказку, а не знание бытия. Пифагорействуя, он обожествил число. Понемногу начала в уме его складываться новая
Глава II
Из тьмы родится свет. Скорбь на душе разрешается тихим сияньем.
Адам последний раз взглянул на мадонну Сано ди Пьетро и убрал фотографии.
Ему хотелось винограда в гроздьях, соку виноградного в вине, пьяном, раннем.
Сиенский базар проплыл перед его глазами: уютная площадь с благодатным, раскрывающимся как панорама видом на голубые горы, огороды и сады; корзины, гнущиеся от плодов, торговки в панамах, навес посреди площади с лотками, полными даров земных. Дынный запах, аромат корнеплодов, дивные струи в воздухе, несущиеся от мускатного винограда, казалось ему, на мгновение почувствовал он опять.
Жизни легкой, богатой, несущейся неощутимо, захотел он во что бы то ни стало.
Из глубины души его неназываемый, томный, но неотвратимый голос пел о таинственном, о женском. Невоплощенный образ реял перед ним и первые в этот мир подавал знаки.
У двери кто-то позвонил.
«Не буду отворять», — подумал Адам.
Звонок повторился настойчивее. Потом раздался стук.
«Значит, очень нужно войти, если стучат», — подумал Адам. Электрическим звонком можно пренебречь, но стучащейся руке человеческой не открыть нельзя. Он открыл дверь.
На пороге стоял студент, в летней, сбившейся набок фуражке, невысокий, девьеликий, сероглазый, с длинными русыми волосами, красивыми рядом с выцветшим голубым околышем.
Адаму показалось лицо его знакомым. Он даже вспомнил, что это белое лицо с округлыми линиями ему понравилось. Но теперь, после Италии, оно казалось ему почти бесформенным, припухлым.
— Простите, доктор, — сказал студент, — я видел, как вы приехали, а мать уже давно больна, и с утра ей хуже… Если возможно, перейдите дорогу, как вы это сделали весной, если можете… пожалуйста…
Теперь, услыхав его мягкий, ласкающийся голос, Адам вспомнил его хорошо и с удовольствием посмотрел в ясные, слегка смеющиеся глаза, просящие и стесняющиеся.
— У вашей матери астма, я помню, — сказал Адам, — припадок?
— Второй с утра.
— Хорошо, я сейчас приду.
Он скоро переоделся, потом на минутку остановился, закрыв глаза ладонью, чтоб сосредоточиться.
Он давно уже оставил врачевание как профессию и снял дощечку с двери, но лечение его помнили и любили, до многих добрая молва о нем доходила.
Идя к больному, особенно к труднобольному и ему известному, Адам любил на один миг становиться знахарем, колдуном, вызывающим силы, с которыми он враждует, и меряющимся с ними своими силами. По резким деталям восстанавливал он картину болезни и часто угадывал ее исход раньше, чем мог ее определить.
Сейчас, по состоянию больной, которую весной он видел, и еще больше по глазам ее сына, отразившим неведомо для него самого все, что происходило с ней, он почувствовал тот спокойный холодок, который на его языке ощущений обозначал смерть.
Он надел пальто и готов был выйти за дверь, когда широкая добрая улыбка появилась на его лице: он вспомнил про жаждущие кактусы. И так они были дороги ему, что утоление их жажды представилось ему первым долгом, а помощь старухе только вторым.
Он вернулся, взял воды в огромную лейку и полил их всех, улыбаясь той же улыбкой и насыщая песок как можно больше водою.
Потом вышел на улицу.
Он знал, что надо идти в дом напротив, в подъезд под воротами, но квартиры не помнил.
Студент ждал его на лестнице.
— Матери лучше, — сказал он. И, застенчиво, становясь похожим на юродивого, улыбнувшись, добавил: — Уже от одного того, что вы согласились прийти.
Адам крепко пожал ему руку.
Они вошли в квартиру. Обыкновенную сорокарублевую, на Петербургской стороне, квартиру с темной передней. И в узкую комнату вошли, в которой обои были, как будто сумасшедший алые гвоздики раскидал по кофейной жиже. Здесь, в кресле перед комодом, у окна сидела старуха.
Проходить было узко между кроватью и столом, дрянные, обтрепавшиеся и плохо сделанные вещи задевали Адама.
Стараясь не дотрагиваться до них, Адам прошел к окну. Студент подал ему стул и сам сел у ног матери.
— Здравствуйте! — сказал Адам, вглядываясь в ее лицо.
Она была в рябой бумазейной кофте, нездорово полная, с опухшими руками. Под глазами были отеки, губы были вялые и серые, вся кожа желтая. Странная морщина с одной стороны лица тянулась от носа, огибая рот к подбородку, как будто она сделала гримасу и хочет какую-то штуку выкинуть. Глаза были ясные, но муть могла каждую минуту затянуть их.
— Коли пришли, здравствуйте, — сказала она. — И охота вам, батюшка, тащиться ко мне было? Это вот, непоседа!
Она кивнула на сына и захохотала басом, ухая, как гром за двадцать верст, и колыхаясь в кресле.
— Непоседа! Сиди, говорю, и так подохну. Нет, говорит, неправда, хочу, чтоб выздоровела ты. Любит, значит. А вы, батюшка, арапом стали. Виски серебряные, а загар пристает. Кровь еще молодая играет. Заснула сегодня под утро я и вижу, босиком иду по лесу, роса на траве, а я босиком, птицы поют, курлык, курлык, а одна птичка пестренькая, вот как курица, что у соседа вчера щипали, — у нас из кухни видно, окно в окно; когда с покойником мужем жила, темная была кухня, претемная, упокой его, Господи, давно не поминала, стоять долго не могу, потому и в церковь не хожу, грешница старая, да ведь не всем праведниками быть, кто знает, может, нас-то и поболе, мы-то и осилим…