Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
Стоволосьев оглядывается и шепчет, отмахиваясь рукой:
— Сгнил в гусарах, в избе не усидишь, дочь на выданье, просто беда, вон хотел выгнать, с женой так решили, да язык не повернулся, свое дитя. Плачем, плачем, а он только ругается да норовит из дому что стащить да пропить. Из Настюхина сундука колечко выкрал — поминай как звали. В сарайчике думали его устроить, в избу не пускать, так нет, на печке, говорит, спать хочу. Беда, беда, спасите, барин, вся надежда на вас! — скороговоркой, как молитву читая, доканчивает Стоволосьев.
Сутулов хмурится.
— Не понимаю, голубчик, что тебе нужно от меня.
— Да как же, барин! Сдайте пруд в аренду, Илью к делу пристрою!
Чешутся ладони у Стоволосьева, мучат его замыслы. Тучей сидит Сутулов, чуть дрожат его пухлые бездельные руки, разложенные по краям кресла. Гнев подымается в нем затапливающей волной, еще ни одного слова не может выкрикнуть он, столько их клокочет в душе. Полотенце сползло с головы. Голый череп с выпяченным блестящим лбом, круглые, яркие глаза и губы, сложенные как будто для того, чтобы плюнуть, налившуюся кровью шею и ходуном ходящую грудь — все это видит Стоволосьев не первый раз и думает спокойно: «Бесится, проклятый».
— Вон, вон! — вдруг разражается Сутулов и топает ногой, и кресло скрипит под ним. — Как ты смеешь являться ко мне с разговорами такими! Слопал рощу, так мало! Сдать пруд! На гулянье сдать! Да ведь там дочери мои, Сутулова генерала и родового дворянина, купаются! Вон отсюда, чтоб духу твоего подлого стоволосьевского слышно не было.
Стоволосьев уже в кустах. Злобно нахлобучивая картуз и шепча какие-то ругательства, вдруг становясь похожим на старого колдуна, накликающего беду, он сворачивает восвояси, откуда пришел, но, потоптавшись на месте, передумывает и с хитрой улыбкой, крадучись за густой сиренью, обходит дом.
На крыльце сидит Анна Николаевна с Мишей, в руках у нее Евтушевский, у Миши лоб нахмурен и вспотел.
— Здравствуйте! Из города? — говорит она, — когда Стоволосьев, строгим хозяйским взглядом взглянув на сына, снимает картуз. Голос у нее сухой, будто приветливый.
— Да, по делу к вашему батюшке, — отвечает Стоволосьев.
Анна Сутулова поднимается с места и, положив руки на перильца, говорит, сдерживая вспыхнувшее сердце:
— Как, опять? Я же просила вас никогда больше, ни в каком случае не беспокоить отца. Его нельзя тревожить, ему и так плохо. Какие у вас там дела, знаю уж!.. Все, что вам надо, можете говорить мне, я управляющий отца.
— Барышня, кормилица, — завывает вдруг Стоволосьев. — Илья со службы вернулся…
— Знаю, знаю, — быстро и брезгливо перебивает она его, боясь еще раз услышать подробности, и добавляет твердо и, как отец, оскорбленно, — но пруда нашего мы не сдадим!
— Мы б хорошо заплатили, — ломится Стоволосьев.
— Как это вам в голову может прийти? — продолжает Анна. — Пруд так близко от дома, мы его так любим, это краса нашей усадьбы, а вы хотите развести на нем торговлю, пьяных солдат с гармониками да девок напустить, загрязнить, бумажками забросать… Какая гадость! Да и хозяйничать вы не умеете! В два года свели такую рощу — ведь это просто глупость. Теперь вам нужен пруд и парк, нет, руки прочь, имение не так разорено, как вы думаете, на отцов век хватит, а там увидим.
— Семнадцать сажен, два аршина, семь вершков, и в ответе так же, — говорит Миша, выждав, когда она остановилась.
— Сделал? — стараясь быть спокойной, спрашивает Анна. — Теперь вот эту.
Лицо ее распылалось, стало надменным.
«Царица Варвара», — думает Миша и презрительно, исподлобья взглядывает на своего отца.
Стоволосьев не ожидал такого отпора и смущенно мнет картуз. На барышню он надеялся больше всего, со стариком не договорится, так с ней поладит, думал: во-первых, барышня, легко обойти, значит, во-вторых, крестила Мишку.
Не тут-то было!
«Имение, говорит, не так разорено! Как же не разорено? При деде до десятка тысяч десятин было, а теперь клок остался, да и тот под второй закладной. Дура!..»
— А скажите, матушка барышня, правду говорят, что братца своего вы скоро ждете из столицы на побывку? — вкрадчиво, как будто у него новая затея мелькнула в голове, спрашивает Стоволосьев.
— Да, не сегодня-завтра ждем, — отвечает Анна.
— Так-с, — ободряется Стоволосьев. — Мишутка-то вам надоедает. Я бы взял его с собой.
— Мы кончаем, — отвечает Анна.
Пока Миша не собрался еще уходить, Стоволосьев, отойдя к стороне, стоит с картузом в руках, приподняв голову и прищурив глаз. Ворона вылетела из гнезда посмотреть на него, зачем стал.
«Не каркай, проклятая! — думает Стоволосьев. — А хочешь — так каркай, все равно не поверю. Дело верное. Старик вон выгнал, дочь назад оборотила, а сынок-офицер сам в руки поплывет. Дам ему под расписку полтысячи, и пруд мой: офицерам всегда нужны деньги!»
Он даже крякнул от радости и, когда Миша сошел к нему со ступенек, весело крикнул на крыльцо:
— Прощайте, барышня, счастливо оставаться!
Даже больные его ноги расшевелились, пошли быстро. Размахивает руками Стоволосьев, соображает.
«Учись, учись, Мишка, считать. Пригодится!» — скажет сыну. «Офицерам всегда нужны деньги!» — весело вспомнит про себя и обмахнет пот с лица, ухмыляясь.
Розовощекий Миша идет степенно, с партитурой и задачником под мышкой.
Солнце палит обоих.
Глава вторая
Дмитрий Сутулов ехал из полка в командировку и проездом решил во что бы то ни стало навестить отца и сестер. Дело его было неспешное, а последнее письмо младшей сестры Тони взволновало его, растревожило в нем чувства к захолустью, где пролетело детство.
«Мне становится страшно, Дмитрий, — писала ему Антонина своим полудетским, тонким, с искусственным нажимом, почерком, — как только я начинаю вглядываться в окружающее. Все обстоит благополучно, ты не пугайся, пожалуйста, все на своих местах, все течет, как всегда, но неуловимые капельки ужаса рассеяны во всей нашей благополучной жизни. И вдруг наступает момент, когда эти капельки слетаются вместе и становятся чудовищем, которое нападает на меня и которого я одолеть не в силах. Если это бывает ночью, я кричу на весь дом, и ко мне сбегаются прыскать на меня водой и поить каплями. Если это бывает днем, за обедом, я становлюсь как мертвая или, вернее, каменная, бледнею и не могу сказать ни слова, пока не переживу всего, что почувствовалось. Если это бывает на пруду, где я всегда гуляю и катаюсь на лодке, тогда я вдруг смеюсь легко и беззаботно, и мне хочется броситься в воду, такую прозрачную, тихую и родную. Говорят, что у меня малокровие, а нянька — что я порченая, но все это, конечно, глупости. Я отлично перешла в последний класс и совсем здорова. Ты меня поймешь, если приедешь. От одной мысли, что увижу тебя, я готова танцевать, где бы ни была, как помнишь, в детстве, когда меня что-нибудь радовало… Это единственное, о чем мы можем говорить с Анной: как ты приедешь. Тут мы бросаем обычную необщительность и наперерыв рассказываем, какой ты стал. Анна теперь ведет все хозяйство, отец совсем состарился. Ты знаешь, он облысел совершенно и слегка оглох. Мне кажется, он то же самое чувствует, что я. Когда он по утрам сидит на балконе, мы никого не подпускаем к нему, и тут он иногда вдруг зовет меня таким же голосом, каким я вскрикиваю ночью. Он любит меня болезненно и целует кончики моих кос…»