Избранные произведения
Шрифт:
— То, что слышал.
— Кого она любит? — закричал Хасрет и, схватив Абдал-Урши обеими руками, бросил его наземь. — Говори! Не дай мне совершить убийство, говори! — Да, Хасрет не шутил, ревность бушевала в нем, захватив рассудок. — Кого она любит?
— Мурада, сына Ашурали!
Хасрет разжал руки, как будто коснулся нечаянно холодной змеи.
— Вот с ним и померься силой! — вскакивает Абала
— Абдал-Урши. — Никак не думал, что ты можешь стать таким. Ты убил в себе человека. — Он отряхнул свою одежду, зло взглянул на Хасрета. — Ты лучше уезжай отсюда. Ты в тягость людям.
И Абала Абдал-Урши ушел.
Хасрет, оставшись один,
И Хасрет направился прямо на гудекан. Было на нем много народу. Когда же Хасрет увидел среди почтенных улыбающегося Ашурали, который о чем-то рассказывал, и люди внимательно слушали его, то вышел на самую середину круга и, оглядев всех сидящих, направился к старику. Люди недоумевали, что это Хасрет Шарвели, ни приветствия, ни доброго слова, явился как бешеный. Неужели опять пьяный?
— Кого вы слушаете, люди? — Хасрет вдруг вскинул руки над головой. — Кому вы верите? Этому старцу? Да вы приглядитесь к нему… Это же козел, да, козел, не ведущий отару, а давно плетущийся позади со своим облепленным язвами черным сердцем… Я тоже верил ему, как и вы, доверился, а он грязными копытами наступил на мою душу. Не верьте ему, люди! Снимите с него папаху, посмотрите, там, на голове, у него рога лжи и коварства…
Это было неслыханной дерзостью. Все оторопели… В горном ауле такое немыслимо. Мустафа, который первым увидел Хасрета еще из окна конторы и пошел за ним следом, оказался в эту минуту здесь, на гудекане. Он быстро схватил Хасрета, пытавшегося сорвать папаху с Ашурали, с растерявшегося старика, который не понимал, что происходит. Он был оскорблен, он был унижен. Никто за всю его долгую жизнь не смел с ним так разговаривать, тем более при людях. Голова его поникла, и палка выпала из рук.
— Ты что? Как ты смеешь? — Мустафа выталкивал из круга Хасрета, который яростно сопротивлялся, стараясь вырваться из крепких рук, и кричал: «Позор, позор на твою голову, Ашурали!»
— Прочь, прочь отсюда! Ты совсем рехнулся! — Когда обидчик немного присмирел, Мустафа отвел его в сторону, подозвал двух парней, сказав: — Уведите, чтоб духу его здесь не было. — Потом вернулся на гудекан и подсел к Ашурали.
— Он больной, не обращайте на него внимания.
— Он не больной, — заявил Амирхан, — он выживший из ума.
— Помогите мне дойти до дому, — обратился Ашурали к старикам. — Что-то мне плохо.
Амирхан успокаивающе взял его под руку.
— Что с ним? Я на самом деле ему добра желаю… Ему тяжело, я все понимаю, человек больной, но так унизить… Спасите его. Он еще может стать человеком, помогите ему.
Поддерживаемый с одной стороны Амирханом, а с другой Хромым Усманом, Ашурали остановился у ворот своей сакли и попрощался с ними. Вошел, опираясь на палку, во двор, но подняться по лестнице не смог. И он позвал жену. Согбенная, с четками в руках появилась на веранде Заза.
— Что с тобой, муж мой? Иди в дом.
— Если бы я мог подняться, не стал бы тебя звать. С трудом переступив порог сакли, Ашурали попросил старуху постелить ему постель и слег.
Горы Чика-Сизул-Меэр. Цепь горных вершин, похожих на шляпки амузгинских
Султанат, сегодня она в ярко-голубом платье, в желтых. перламутровых сапожках, сверкают золотые подвески с мелкими бирюзовыми камешками, пышные косы. Вот стоит она возле ореховой рощицы, где столько людей, машин! Во всем весеннее оживление, солнце теплое, ласковое сегодня, оно щедро греет. Ей, председателю сельсовета, доверено вручать ключи от новых квартир в Новом Чиркее жителям старого аула, которые уже грузят домашнее имущество на машины.
— Надо торопиться. Там возле каждого дома будут палисадники, земли много, надо оживить ее, успеть вспахать, обработать, посадить деревья, цветы…
— А морковь можно?
— И морковь можно, и чеснок, и лук, если хотите, и огурцы.
— И кукурузу?
— Да, и кукурузу, если кто хинкалу предпочитает хапламу. — Сегодня люди понимают Султанат лучше, чем когда-либо, они приветливы с ней.
— А скажи, доченька сельсовет, — спрашивает старуха с морщинистым лицом и улыбающимися глазами, — а кладбище там есть?
— Чего нет, того нет. Там еще никто не умирал.
— А как там с водой?
— С водой пока что трудновато, будут доставлять на водовозах, пока появится наше море.
— А газ будет?
— Будет.
— И отопление?
— Да, и отопление.
— И не надо будет на зиму заготавливать кизяк?
— Не надо.
— Все будет, все удобно. А что же люди будут делать? Лежать и «Технику — молодежи» читать? Или кроссворды разгадывать?
— Работать.
— Где?
— На полях, в садах. Разве горцы привыкли сидеть без работы?
— А где там поля и сады? Там же голая земля…
— Будет вода, будет орошение, будут сады и поля… и огороды и теплицы.
Разговоры вяжутся всякие, суетятся озабоченные сборами женщины. Старуха Заза тоже прислушивается к тому, что говорят, смотрит, как соседи собираются, а потом обо всем рассказывает больному Ашурали. Хозяин молчит, он понимает, что дни его сочтены, и про себя с горечью думает о сельчанах: «Ничего святого для них нет». И сам старается понять: «А что же есть святое? Святое — это человек и его жизнь, святое — это дети, святое — это будущее… Что же сыновья мои не отзываются? Неужели, старый и немощный, я не нужен теперь никому, даже сыновьям?» Он уже трижды спрашивал у старухи о них. Двое-то далеко, телеграммы, может быть, не получили, а где же младший, где его любимец Мурад? Неужели сын обиделся на него за тот случай? Так это не он, Мурад, а отец должен сердиться. Ашурали только потом, позже узнал о любовной связи Мурада с Султанат и тогда-то понял, чем был вызван у Хасрета его гнев. Но каким бы ни было его возмущение, разве можно дойти до оскорбления старика? Суровости нет, изменились отношения между старшими и младшими в горах, молодыми допускаются вольности, больше появилось свободы, самостоятельности. Может быть, это к лучшему? Но строгость и уважение должны же остаться, рассуждает больной Ашурали. Ему обидно, ох как обидно, что не видит, как переселяется аул, обидно, но еще обиднее признаться в этом.