Избранные произведения
Шрифт:
И вот нашелся, однако, автор, который решился поднять вопрос о совести. Нечего и говорить, что я с жадностью принялся за брошюру; правда, я дочитал ее несколько разочарованный, но, несмотря на это, брошюра, по моему мнению, заслуживает внимания, так как наводит на некоторые поучительные размышления.
Автор брошюры, трактующей о совести, выступает на публицистическое поприще не в первый раз; несколько времени тому назад он написал брошюру «Историческое призвание русского помещика», в которой делает воззвание к помещикам (и особенно, к крупным землевладельцам), предлагая им презреть жизнью безделья, вернуться к опустелым усадьбам и, по мере сил, помочь народу в его экономическом и нравственном убожестве, которое автор рисует всем хорошо известными мрачными красками. Не менее мрачными красками рисует автор и тех самых людей, к которым он обращается с теплым словом и, несомненно, с добрыми намерениями, рассчитывая, несколько наивно, что слово может убедить и переродить внезапно целый класс людей. Я не стану касаться практических мер, предложенных автором в первой брошюре, которые, по его словам,
44
Будто, якобы ( латинск.).
Автор брошюры, которая у меня под руками, при несомненно честных намерениях, очевидно, стоит на точке зрения сказки о белом бычке, рассчитывая на действие своей проповеди и воззвания к совести. В новой своей брошюре он повторяет прежние свои положения об историческом призвании русского помещика и снова взывает к ним, рекомендуя возвратиться в осиротелые усадьбы, не увлекаться суетой света и честолюбия… Как бы в доказательство, что вся эта «мишура» ничего не стоит, автор обязательно знакомит нас со своей биографией. «Родился я, — пишет автор несколько странным языком, — в семье честной, дворянской, предки при святом Невском из варяг пришли, испоместило их вече Новгородское, в бояре ставили цари московские, пожог их вотчины царь Грозный, Великий Петр в Венецию учить послал; мудрецов в роду не запомнили, а служили верой и правдою в знатных чинах царю православному.
По примеру дедов и прадедов, вероятно, и я бы служить пошел. Добрым молодцем сиял бы, доспехами ратными, и закончил бы жизнь безмятежную сановником знатным, звездами украшенным, некрологом чувствительным увенчанным. Да на роду так видно не было написано. Порешили родимый мой батюшка с родимой моей матушкой, прогресса ради, в университет отдать».
Затем автор продолжает — уже обыкновенным литературным языком, — каким благотворным образом повлиял на него университет. Сперва он попробовал жить, как живут другие, но не долго для почтенного автора продолжалось безмятежное порхание по театрам, придворным балам и дипломатическим раутам. «Эта жизнь была слишком несогласна с моим идеалом, и вот, совесть заговорила настойчиво, повелительно, при таких обстоятельствах, при которых людям с другими идеалами, она расточала бы, вероятно, свои сладчайшие улыбки». Почтенный автор оглянулся вокруг себя и увидел ужасную картину. Вот как описывает он:
«Помещики наши кутили, кутили, кутили и проживались, проживались, проживались; полиция предупреждала, предупреждала, предупреждала; интеллигенция писала, писала, писала и говорила, говорила, говорила, а бедная молодежь в погоне за жар-птицею всё гибла, гибла и гибла».
И автор уехал в деревню, рассчитывая, что крестьянин нуждается в друге, что ему нужен друг осмотрительный: «нужно, чтобы этот друг имел достаточно материальных средств, чтобы помочь школе, завести библиотеку, основать для крестьян воспитательное заведение, учебную ферму или ремесленную школу; нужен друг, достаточно влиятельный в данной местности для того, чтобы защитить крестьянина от эксплоатации кулака, кабатчика или сельского писаря, защитить его интересы в земском собрании, снабдить данную местность, сообразно с условиями, новыми кустарными промыслами или промышленными ассоциациями. Кто же соединяет в себе эти свойства? Мне кажется, что тут не может быть и минутного колебания, — конечно, помещик. Дело только за доброю волею».
И почтенный автор, принявший такое решение, как видно, надеется, что призыв его заставит и других крупных землевладельцев последовать его примеру и делать крохотное дело, которое, в мечтах автора, является чуть ли не альфой и омегой для поднятия благосостояния крестьян.
Нечего и говорить, что почтенные намерения автора останутся теми намерениями, которыми вымощен ад. Филантропическая его деятельность, заслуживающая, в частности, известного уважения к личным качествам автора, само собой, будет ничтожна, если принимать ее как серьезное средство к поднятию благосостояния, а горячее слово, обращенное к его собратам, останется, конечно, гласом вопиющего в пустыне.
И винить ли за это тех людей, условия жизни которых роковым образом ставят в невозможность последовать совету их собрата? Конечно, всякие «ламентации» по этому поводу бесполезны, а самые советы, подобные советам нашего автора, при всем их доброжелательстве, являются — комичными…
«Parole, parole, parole! [45] — скажет в ответ собрат, презрительно перелистывая его брошюрку. — Зачем я поступлюсь своими преимуществами и вместо того, чтоб окончить „жизнь“ безмятежную сановником знатным, „звездами украшенным“, поеду в глушь, в Саратов, и стану возиться с ремесленными школами, о которых, кстати сказать, имею смутное понятие».
45
Слова, слова, слова! ( франц.).
И он, конечно, будет тысячу раз прав, этот собрат, не отвечающий на честный, хотя и наивный призыв, — прав потому, что перерождения не совершаются по воле судеб и «в одну телегу не можно впречь коня и трепетную лань». Не такие златоусты, как почтенный наш автор, призывали, а жизнь показывает, что проповедь часто остается мертва, когда не подкрепляется соответствующими переменами отношений, обуславливаемыми, в свою очередь, известными порядками…
Я потому так распространился на эту тему, что в последнее время ужасно много расплодилось проповедников, искренних, но еще более лицемерных, которые, повторяя обычные фразы о недостатке людей, об испорченности общества и народа, видят спасение в сантиментальной проповеди, вместо того чтобы видеть спасение в условиях жизни, регулирующих то или другое ее направление.
Все, начиная с «искренних» публицистов и кончая любым исправником, предписывающим, под страхом строжайшего взыскания, чувства любви и самоусовершенствования, словно не хотят видеть, что предписания бессильны там, где мерилом может быть не своя совесть, а совесть, приноровленная к требованиям известного настроения единичных лиц. А так как видов строжайшего взыскания столько, сколько людей, предписывающих его, то не трудно угадать, какое разнообразие проявлений совести возможно у нас, на Руси, и в каком неловком положении может оказаться даже самый благонамеренный административный Гарун аль Рашид, рассчитывающий на плодотворность своего слова и власти, хотя бы ею он был наделен с избытком. От этого мы видим нередко, что самые благие, повидимому, намерения общественных деятелей направить власть на общественную пользу, по большей части, становятся бессильными в том случае, когда они являются не результатом общественных усилий, не служат выражением известных желаний, — а представляют собою плод личного воззрения. Переходя в жизнь через ряд исполнителей, интересы которых иногда прямо противоположны доброжелательным целям, эти намерения, в конце концов, доходят до места назначения в таком виде, что если бы возможны были теперь добродетельные Гарун аль Рашиды, которые могли бы путешествовать инкогнито, — они сами бы ужаснулись от происшедшей метаморфозы. Но Гарун аль Рашиды остались только в опере-буфф, и там даже в видоизмененной обстановке. Сохранить инкогнито даже ревизующему сенатору невозможно: ревностные полицейские будут как тень следить за начальством и всюду докладывать о благополучии.
Есть в самом деле что-то трагическое в этом бессилии разных советов и предписаний со стороны лиц, иногда и одушевленных добрыми намерениями, но не понимающих запросов жизни… Вообразите себе… ну хоть губернатора, того идеального губернатора, которого пытался изобразить Гоголь… Предположите, что он наделен всеми добродетелями, возможными на земле, и затем представьте себе его положение. Он пишет циркуляры, он усовещевает, просит, негодует и грозит. И, несмотря на мольбы, на угрозы, на атрибуты власти, он бессилен, трагически бессилен на добро, так как трудно «совместить несовместимое», невозможно одному быть всевидящим оком, как невозможно положиться на совесть других, если она, в силу вещей, находится в полном распоряжении вашей совести. Тот, кто дорожит свободой совести, ведь не продаст ее, а если и продаст, в силу компромисса, будет не живой силой, а изломанным существом, лениво творящим волю пославшего.
Это всё, конечно, азбука, но эта азбука нарочно игнорируется, как только дело коснется вопроса о людях и об условиях и как только начинается сказка о белом бычке…
В моей памяти восстает образ одного доброжелательного губернатора. Он приехал в губернию после того, как предместник его слишком подтянул ее, так что высшее начальство нашло необходимым дать губернии вакацию и потому назначило на губернаторский пост человека мягкосердного и не обладавшего способностью одним видом своим наводить страх. И вот он приехал, доброжелательный администратор, и на первых же порах объявил всем, что он желает, чтобы всё в губернии шло «честно и благородно», чтобы подати взыскивались «добровольно», чтобы блюстители порядка вели себя «потише» и т. п., одним словом, губернатор был полон самых добрых намерений, и полагал, что, с божьей помощью, ему удастся обратить губернию если не в райский сад, то, во всяком случае, в такую область, куда можно въезжать без трепета.