Избранные рассказы
Шрифт:
— Да вот не смог, — ответил Дамасо и, легко переступив с мола в лодку, уселся на борт, свесив ноги над отливающим синевой кастеро.
— Ну-ка, не мешай, — сказал Роблес, но Дамасо, залюбовавшись рыбиной, ничего не ответил.
— Хороша, стерва. Небось досталось тебе, Роблес?
— Не без того.
— Здорова, ничего не скажешь… а знаешь, почем теперь фунт?
— Знаем, восемнадцать.
— Сиди, с сегодняшнего дня — двадцать девять, да за любую.
Роблес поднял голову. Вот это новость. Но как радоваться, когда не смеешь глядеть в ясные глаза Дамасо?
— У нас теперь нет голодных.
Похоже,
— Пусти, — сказал Роблес.
— Давай режь, — улыбнулся тот, оттягивая большой плавник, чтобы Роблесу было сподручнее.
Какое-то время оба они были заняты разделкой, хотя Дамасо неотступно думал о своем.
— Раньше нас за людей не считали. Вот и заводились Коты.
Роблес метнул на него острый сторожкий взгляд, однако Дамасо ничего не заметил, любуясь огромным хвостом кастеро.
— Помнишь, каким хватким Котом был твой Креспо?
Роблес смешался и оставил нож в рыбьем брюхе.
— Поимей в виду, что старик обучил меня всему — всему, что я умею.
Дамасо скользнул по нему взглядом, будто невзначай, и спросил, взвешивая каждое слово:
— Неужто всему? Ты, слава богу, не все перенял. Ходишь рыбачить — не красть.
Роблес резко выпрямился, а Дамасо знай себе говорит, будто не обратил внимания:
— Хвалить тут не за что, и все же попробуй пойми: приемыш Кота, а ни разу мыши не схватил. И опять же не возьму я в толк, почему такой человек, как ты, сегодня в стороне от всех нас.
— Я кругом обязан старому Креспо, — выкрикнул Роблес. — Ясно? И куском хлеба, и всем на свете.
— Да старик от тебя с лихвой получил.
— Чего?
— Неужели нет? Ну, раскинь мозгами: ты на него двадцать лет вкалывал за то, что он тебя разок в жизни накормил.
— Много ты понимаешь! Я, спасибо старику, один справляюсь.
— Человек не бывает один. Теперь мы все это знаем. Думаешь, ты и в море один? Сам по себе? Нет, брат, не один.
— При мне мои руки! Чего еще надо?
— Не только твои. Кто тебе сделал багор, гарпун, лесу — да все, что у тебя есть?
— Ну, при чем тут это? Нет, погоди! — раскричался Роблес, запинаясь от накипавшей злости.
— Не шуми, — сказал Дамасо. — Правду и без крика поймут, кто прав, того и глухой услышит.
Он сказал это с такой уверенностью, что Роблес устыдился. Да разве он когда орал на людей? Роблес принялся яростно потрошить рыбу, даже нож выскочил у него из рук и отлетел к ногам Дамасо. Он потянулся за ножом, но его опередила рука Дамасо, правая рука. У Роблеса дух захватило: рука была синяя, вся распухшая. Дамасо тут же ее отдернул и подал нож левой рукой. Роблес смутился, взял у него нож и принялся лихорадочно, кое-как потрошить рыбу. Минут пять он работал молча, потом, не поднимая головы, спросил:
— Что с рукой-то?
— Да вот, понимаешь, ночью, в ярусах, у шестого буйка… хотел выбрать рыбу — она выплыла и ходила кругами. Думаю — давай, подтягивай, вон уж совсем ослабела. Стал наматывать бечеву, а рыбища точно взбесилась. Не обруби я бечеву, выдернула бы руку, ей-богу. Снасть утянула, стерва, и здоровый кусок бечевы.
Дамасо рассказывал полулежа, не торопясь. Думал, что Роблес отойдет, успокоится.
— Ну, черт линючий, узнаешь?
— Да… вроде мое добро.
— Значит, и рыба твоя, понял? — яростно крикнул Роблес и, откинувшись назад, прижался к борту, выжидая, что теперь скажет этот окаянный Дамасо.
1962.
Исабелита
(Перевод В. Капанадзе)
Она шла позади мужчины, напоминавшего ей отца. Правда, был он сухощав и не такой высокий, как отец, но при ходьбе так же размахнул руками. И сами руки были точь-в-точь как отцовские: испещренные набухшими жилами, привычные к тяжелой работе и потому еще крепкие и мускулистые, хотя лет ее спутнику было немало.
Вечерело, она шла с этим мужчиной на его ранчо. Отныне она будет жить там, станет его женой.
Весь мир Исабелиты, крохотный и неприметный. Как семечко, мог бы уместиться в ее кулачке. Лишь по воскресеньям он простирался чуть дальше канала, у которого располагалось родительское ранчо, — до берега моря. В остальные же дни перед глазами были лишь глухие заросли, мангры, груженные углем плоскодонки, костры, одни и те же люди — с чумазыми от угольной пыли лицами и руками, в прокопченной одежде. И ничего больше. Разве что в начале года в доме появлялся новый календарь с цветной рекламой мыла, которое демонстрировала красивая женщина в купальнике.
Но и теперь мало что изменится в ее жизни. Просто она переедет на два километра поглубже в лес, где стоит дом ее будущего мужа, там и участок, где он выжигает уголь.
Белая цапля с криком пролетела над верхушками мангров. Исабелита подняла голову и, не сбавляя шага, проводила глазами птицу. Перья у нее были белые и чистые, как волосы у отца по воскресеньям. В этот день он выходил на берег канала, наклонялся к воде и намыливал голову, а Исабелита стояла рядом и, смеясь, поливала ему из жестянки. Когда волосы подсыхали, крупная отцовская голова становилась такой же белой, как оперение цапли.
— Буду в Хагуэе, куплю тебе там туфли, — сказал мужчина.
— Хорошо, сеньор, — откликнулась Исабелита.
— Еще краше станешь, вот увидишь.
Они продолжали идти, и, когда поравнялись с ранчо Пепе Лесмеса, толстяк вышел на крыльцо и, как всегда хитро усмехаясь, прокричал:
— Поздравляю, Гальего! За птенчиками, надеюсь, дело не станет?
— Не бойся, не подкачаем.
Значит, нет у него на ранчо птицы, подумала Исабелита. А вот у ее матери было несколько кур и белый петух с ярким пунцовым гребнем. Такой красавец — глаз не оторвать. Держали птицу и на других ранчо, разбросанных среди болот и кустарника. Даже утки кое у кого водились. Ей вспомнилась утка, привезенная из Ленчо: она целыми днями плавала в канале, а желтенькие утята старались не отставать от матери. Однажды отец принес домой целый выводок диких утят. Птенцы жалобно пищали от голода. Исабелита сама их выходила и вырастила. Одна уточка у них потом долго жила, такая была задиристая, никого не боялась. По вечерам она подлетала к отцу и важно прогуливалась у его ног.