Изгнание Изяслава
Шрифт:
– Духов?
– перебил его Славята.
– Так и ты веришь в Бога?
– О да!
– откликнулся Мак.
– Я верю в богов. Но мои боги - не Аллах и не Христос...
Он долго рассказывал кожемяке и древосечцу о своих богах, давших человеку разум. Мак видел, как внимательно и с возбуждением слушают его слова эти люди. Да как им не запоминать каждое его слово, когда только что он вернул одному из них жизнь и одолел святого игумена. Значит, могущественны и благодатны его боги. Вера в своих богов и торжество победы над игуменом опьяняли лекаря, он вырастал в собственных глазах, он
– Ежели что не так сказал, не возымей обиды. Богов много разных. Твои, видать, благодатны.
5
Верникрай выздоравливал. Помощь лекаря уже не требовалась. И все же Мак часто навещал новгородца. Ученику Ибн Сины полюбились беседы с киевским кожемякой и дерзким древосечцем. И сами эти люди пришлись ему по душе. Было в них что-то родственное ему, мощное, мудрое, великодушное. И вместе с тем было то, чего недоставало Маку, - простота.
Славята и Верникрай также с удовольствием слушали витиеватые рассказы лекаря. От него они узнали о многом: о заморских диковинках, о разных обычаях и законах.
Всех троих сближала общность характеров и еще больше - разность.
На дворе стоял березол - март, было холодно и сыро. Мак любил сидеть у печи, привороженный игрой огня. Он смотрел, как вытягиваются длинные языки, загибаются, свиваются в красные кольца, опять взвиваются, трепещут и устало меркнут, оставляя после себя лишь серый пепел. Маку вспоминались горячие слова Верникрая: "Ты мне брата родней". Он не сомневался в искренности новгородца. Вот у него и появился брат...
Лишь восемь лет прошло по возвращении Мака на родину. Разбойники захватили его на пути из Хамадана в Бухару. Мака продавали за бесценок на торжище. Покупатели подходили, ощупывали его мускулы, с сомнением причмокивали языками и отходили. Никто не подозревал, что в тщедушном теле таится могучий дух.
И вдруг на торжище появились новые купцы. У Мака гулко - до тошноты забилось сердце при виде высоких русских шапок с собольей опушкой. И впервые за всю долгую жизнь в рабстве из глаз лекаря потекли слезы. Он не мог говорить, порывисто шагнув, он обхватил своими слабыми руками широкие плечи купца, прижался к его груди. С удивлением глядели купцы на худого смуглого человека, а он бормотал:
– Меня... Меня... Возьмите на родину...
Купцы сжалились над Маком. Они купили лекаря, привезли в Киев и здесь продали князю.
Он снова увидел русские леса, о которых мечтал в Бухаре, - осенние леса с их разноцветным увяданием, грустным и чистым, с шелестом сухих листьев, с гомоном птиц, улетающих в теплые края. Он снова напился воды из Днепра - пригоршнями - так, как мечтал под знойным солнцем у ласковых бухарских водоемов. Почувствовал вкус речной воды, похожий на вкус рыбы и свежих овощей, - и она ему показалась сладкой.
Он слышал вокруг звонкий родной говор, и все лица людей казались ему добрыми и милыми. Он получил все, о чем мечтал вдали, и все же старые сомнения не покидали ученика Ибн Сины. Маку казалось, что страшнее всякого горя - бессмыслие жизни. Ведь горе, пусть самое тяжкое, можно развеять, с бедой, самой страшной, можно бороться. Но бессмыслие жизни пока неодолимо. Сколько бы человек ни наполняли шкатулку жизни, она все равно окажется пустой. Как сказал Гиппократ: "Начало всего едино, и конец всего един, и конец, и начало - одно и то же".
Мак теперь знал: мысли человека не умирают, душа не умирает... А тело? Может быть, и тело не умирает, лишь обретает иную оболочку? Ибо откуда у этого корня очертания человеческой ноги, а у той березы - девичий стан? Он вспомнил Славяту, его слова о смерти и его спокойное бесстрашие. И внезапно лекарь понял ясно, как никогда прежде: кожемяке нечего страшиться смерти, растворения. Ведь он всегда чувствует себя крупицей чего-то, чьей-то каплей, частицей.
Капля не исчезнет, пока не исчезнет море. Крупица земли не умрет, пока не умрет земля.
А он, Мак, - тоже капля - смеет вопрошать море: зачем я? Он - крупица - вопрошает землю: зачем ты? И даже само свое сомнение он спрашивает: откуда и куда ведешь?
В доме Славяты шел оживленный разговор. Хлебник Окунь рассказал о слухах, распускаемых тайными слугами Всеслава:
– Говорят, князь Всеслав хочет блага люду. Если освободим из поруба да поставим княжить в Киеве, он многие выгоды даст. Думаю - правду молвят.
– Пока в порубе - благо обещает, княжить начнет - всех к рукам приберет, - ответил Славята.
Михаил Молот не согласился с соседом:
– Приберет к рукам после, а сначала людей задобрит, чтобы за ним шли.
– Задобрит бояр, а нас придавит, - твердил кожемякский выборный. Кому мед, а кому и плеть.
– Разве человек не может прежним остаться?
– удивился Окунь.
– Разве благодей в порубе не может за княжьим столом благодеем остаться?
– Не может. Иная жизнь - иной и муж.
Михаил Молот поддел Славяту:
– Выходит, если бы ты, друже, стал тысяцким или сотским, забыл бы о своих сподвижниках?
Славята задумался, медленно проговорил:
– Все может статься... И правда тонет, когда золото выплывает.
И, раздраженный непонятливостью Окуня, сказал грубо и резко:
– Говорят - праведный, честный муж. А и за честью глаз нужен. И праведность без понуканья не живет. Все - люди. И у праведника имеется пасть!
Михаил Молот не унимался. Он подмигнул Верникраю и опять спросил у кожемяки:
– Что ж, и ты спелся бы с боярами в тепле да в сытости?
– Не только для себя старайся, но и про людей не забывай, - сурово ответил Славята.
– Люди и напомнить могут. В Новгороде у нас память властителям прочищают частенько, - вставил свое слово Верникрай.
Все засмеялись. Древосечец, как большинство новгородцев, вместо "ч" говорил "ц", и его последние слова прозвучали так: "процисцаем цастенько". Славята словно невзначай прикоснулся к заушному шраму-памятке, заметил лукавую улыбку Молота и, насупясь, согласился с новгородцем:
– Напоминать о себе надо. Память у людей коротка.
6
Изяслав-дружинник вернулся с княжьей охоты. Только поставил Сиверка в конюшню, как подбежал один из воинов: