Изгнание
Шрифт:
Бригитта со вздохом вернула себя с небес на землю. В данный момент единственное, что она может сделать, - это успокоить и утешить жестоко удрученного человека. В таком состоянии она не бросит его. Уж пусть бы он лучше важничал и бахвалился. Она осторожно заговаривает с ним, ловко дозируя порицание и надежду, стараясь помочь ему встать на ноги. И вот он уже обрел немного прежней гордости. Стал рисоваться перед Бригиттой. Решил в ее присутствии дать ответ старику. Снял трубку, потребовал Гингольда. Как только тот узнал, кто у телефона, он тотчас же заговорил торопливым, противным голосом:
– Наконец.
– Я отказываюсь, - сказал Гейльбрун решительно и даже не особенно величественно.
– Я присоединяюсь к ультиматуму редакции.
И повесил трубку, не дожидаясь ответа.
– Ну вот, тетушка в зеленом, - добродушно сказал он Бригитте, обняв ее за талию и скептически посмеиваясь над самим собой. А она переводила взгляд с живого Гейльбруна на портрет кисти Либермана, и разница уже не казалась ей столь разительной.
4. СМЕЛЫЙ МАНЕВР
Пфейфер, Бергер и Петер Дюлькен, сменяя друг друга, изложили все, что могло быть важным для оценки юридической ситуации, в которую они попали. С напряженным интересом смотрят они на советника юстиции Царнке и ждут, что он скажет.
Царнке ходил по комнате, внимательно слушая, небрежно рассеивая по ковру пепел от сигары; время от времени он неожиданно останавливался и окидывал говорящего взглядом больших, внимательных карих глаз. Подойдя к столу, он налил себе вишневого ликеру, выпил и подвел итог:
– Выходит так, что моральное право на вашей стороне, а юридическое - на стороне Гингольда.
– К такому же выводу пришел и я, - меланхолически сказал Бергер.
– Но именно поэтому мы к вам и явились, - возразил Петер Дюлькен и с лукавой улыбкой взглянул в лицо советнику юстиции.
– Хороший адвокат на то и существует, чтобы помочь хорошему делу восторжествовать над плохими законами. Хорошо все то, что бьет ко старому Гингольду.
Царнке рассмеялся. Беседа велась сердечно и отнюдь не в тоне серьезного совещания; Царнке не любил вести переговоры со своими клиентами в слишком официальном тоне.
Сидели в уютной столовой за чашкой кофе. Тут же была кузина хозяина Софи, от которой у него не было секретов. Совещания с клиентами обычно продолжались долго. Царнке любил окольные пути, отступления, рассказывал анекдоты. "Я люблю соус больше жаркого", - говаривал он, и с этой его прихотью мирились даже люди, склонные торопиться; он не только был отличный юрист, но умел дать и вне юридических рамок добрый, умный совет и обладал искусством после продолжительной и как будто не очень деловой беседы сделать точные, отчетливые выводы.
Так было и сегодня.
– Ваши договоры, - сказал он, - разумеется, теряют силу с того момента, как вы объявили забастовку. Если я правильно понимаю вас, вы шли на то, чтобы нарушить формальное право.
– Да, - ответил Пфейфер.
Царнке покачал головой; на его мясистом лице выделялись густые усы угольно-черного цвета, вероятно восстановленного с помощью косметики. Он обвел глазами всех троих и сделал жест, выражавший сомнение и озабоченность. Но полные губы улыбались. Невысокий, живой, обходительный, страдавший плоскостопием,
Юлиан Царнке не особенно интересовался политикой, но нацистов он ненавидел страстно. И не без личных оснований. Сам он был сыном отца-"арийца" и матери-еврейки; с тех пор как нацисты оказались у власти, он, как человек "смешанной крови", не имел права выступать перед судом. Но этого права не был лишен его сын Роберт, которого он взял к себе в компаньоны, ибо у Роберта была только одна бабушка-еврейка, мать Царнке, поэтому в третьей империи он считался на три четверти арийцем. И теперь получилось, что Царнке-отец обладал талантом, а Царнке-сын лишь "чистой" на три четверти - кровью. В первое время они устроились так, что Юлиан Царнке составлял защитительную речь и вообще натаскивал сына, а во время выступлений Роберта Юлиан большей частью обретался в Моабите, центре берлинской юстиции. Он любил воздух Моабита.
Но то, что молодой Царнке, "почти ариец" и официальное лицо, общался с отцом-"неарийцем", вызывало неудовольствие у властей третьей империи, и Роберт Царнке заявил отцу, что, когда он, Роберт, выступает, отец не должен показываться в Моабите. Но Юлиан Царнке был глух на это ухо, он любил свой Моабит, он не мог существовать без него. Начались ссоры между отцом и сыном. Тупица сын все сильнее приставал к талантливому отцу, настаивая, чтобы тот перестал бывать в судебных залах, где на него косятся. Царнке-отец был мудрый человек, он, крупный адвокат, глубоко заглянул в пучину человеческой глупости, честолюбие сына было ему понятно, и, отрекись от него Роберт из карьеристских побуждений, он бы с этим примирился. Но сын отрицал отца сверх всякой необходимости, он хотел спрятать его, скрыть от глаз общественности, загнать на задворки. Общение между отцом и сыном потеряло всякий смысл, Юлиан Царнке счел разумным покинуть Берлин.
И вот Царнке живет в Париже, если судить по тому, что на виду, живет неплохо, - он успел вовремя спасти часть своего состояния. Старик делал вид, что чувствует себя хорошо. Но счастливыми ни отец, ни сын не были. Молодой Царнке понимал, что деятельность адвоката ему не по плечу, помощь отца нужна была ему до зарезу. А Юлиан Царнке был лишен возможности демонстрировать свое искусство, измышлять юридические уловки, умело обрабатывать судей и стороны, он тосковал по Берлину, по своему Моабиту.
Дело "Парижских новостей" было ему по душе. Здесь можно было содействовать победе стороны, нарушившей букву закона во имя морального права; помочь симпатичным людям в борьбе против мошенника и подлеца; а главное, ему понравился этот молодой человек, этот Петер Дюлькен, с его свободным, не замутненным сентиментальностью восприятием реальной жизни.
– А если Гингольд не примет ультиматума и прихлопнет "ПН"?
– с интересом спросил Царнке.
– Тогда надо попытаться выпускать собственную газету, - сказал, покряхтывая, Пфейфер; Царнке не понял, объясняется ли это кряхтение астмой или страхом перед трудной задачей.