Изгнанник
Шрифт:
Олмэйр стал задыхаться. Он пришел в ярость от одной мысли, что Лингард может что-нибудь сделать для Виллемса. Его лицо побагровело. Он стал выкрикивать ругательства. Виллемс холодно смотрел на него.
I — Уверяю вас, Олмэйр, — сказал он мягко, — я имею твердые основания для моей просьбы.
— Какая наглость!
— Поверьте мне, Олмэйр, ваше положение не так твердо, как вы полагаете. Какой-нибудь недобросовестный соперник сможет подорвать вашу торговлю в один год. Это было бы разорением. Продолжительное отсутствие Лингарда кое-кого ободряет. Я ведь много слышал последнее время. Мне делали разные предложения… Вы здесь очень одиноки. Даже Паталоло…
— К черту
— Но разве вы не видите, Олмэйр…
— Вижу. Я вижу перед собой загадочного осла, — гневно перебил Олмэйр. — Что значат ваши замаскированные угрозы? Уж не думаете ли вы, что я ничего не знаю? Они ведут интриги уже годами — и ничего не случилось. А рабы кружились за этой рекой целые годы, а я по-прежнему здесь единственный торговец; я здесь хозяин. Вы принесли мне объявление войны? В таком случае — от себя лично! Я знаю всех своих врагов. Мне следовало бы убить вас, но вы не стоите пули, вас следует раздавить палкой, как змею.
Голос Олмэйра разбудил девочку, которая поднялась с резким криком. Он кинулся к качалке, схватил ребенка на руки, понес его, наступил на лежащую на полу шляпу Виллемса и, спихнув ее яростно с лестницы, завопил:
— Убирайтесь вон. Убирайтесь!
Виллемс пробовал что-то сказать, но Олмэйр закричал на него:
— Вон! Вон! Вон! Не видите вы разве, что путаете ребенка, чучело вы этакое! Не плачь, крошка, — успокаивал он свою дочурку в то время, как Виллемс спускался вниз. — Гадкий, злой человек никогда не вернется сюда. Он будет жить в лесах, и если он только осмелится подойти к моей девочке, папа убьет его — вот так!
Он ударил кулаком по перилам, чтобы показать, как он убьет Виллемса, и, посадив успокоившегося ребенка к себе на плечо, указал свободной рукой на удаляющуюся фигуру своего гостя.
— Смотри, дорогая, как он убегает. Ну, не смешной ли он? Деточка, крикни ему вслед: «Свинья!» Крикни ему вслед.
Серьезное выражение детского личика исчезло в смеющихся ямочках, под длинными ресницами, на которых еще блестели недавние слезы, засияли большие глаза. Она крепко ухватилась за волосы Олмэйра одной рукой, а другой стала весело махать, крича изо всех сил, ясно и отчетливо, как птичка: — Свинья! Свинья! Свинья!
II
В усадьбе Лакамбы полупотухшие уголья разгорелись снова, и легкие струйки ветерка разнесли по воздуху ароматный запах горящего дерева. Проснулись люди, дремавшие в тени в часы послеобеденного зноя, и тишина большою двора оживилась бормотанием полусонных голосов, покашливанием и зевотой.
Лакамба вышел на террасу своего дома и сел, потный, полусонный и сердитый, на деревянное кресло. Сквозь открытую дверь доносилась тихая воркотня женщин, трудившихся у станка над тканью для праздничной одежды Лакамбы. Справа и слева от него на гибком бамбуковом полу спали на циновках или сидели, протирая глаза, те члены его свиты, которые имели право в часы жары пользоваться домом своего господина, благодаря знатному происхождению или верной службе.
Мальчик лет двенадцати — личный прислужник Лакамбы — сел на корточках у его ног и подал серебряную коробку с бетелем. Лакамба медленно открыл ее и оторвал часть зеленого листа. Вложив в него щепотку птичьего клея, крупицу гамбира и кусочек арекового ореха, он скрутил все это одним ловким движением. Затем остановился со свертком в руке и позвал недовольным басом:
— Бабалачи!
Один из слуг повернулся к Лакамбе и лениво произнес:
— Он у слепого Омара.
Бабалачи пошел к Омару только после обеда. Он был всецело поглощен одной заботой: осторожно воздействовать на чувствительность старого пирата и умело обойти вспыльчивость Аиссы. Когда он выходил из своей бамбуковой хижины, расположенной среди других в усадьбе Лакамбы, сердце его было полно тяжелой тревоги и сомнений в успехе задуманной интриги. Он подошел к маленькой калитке в ограде, отделявшей довольно большой дом, отведенный, по приказанию Лакамбы, Омару и Аиссе. Лакамба предполагал дать лучшее жилище своему главному советчику Бабалачи, но после совещания в заброшенной пасеке, где Бабалачи раскрыл перед ним свои планы, они оба решили, что новый дом должен вначале приютить Омара и Аиссу, после того, как они согласятся уйти от раджи или будут похищены оттуда, — смотря по обстоятельствам. Бабалачи нисколько не тужил о том, что его переселение в новое жилище пока не может состояться. Этот дом стоял немного в стороне, в задней части двора, где помещалась женская половина. Единственное сообщение с рекой происходило через большой передний двор, всегда полный вооруженных людей и бдительных глаз. Позади строения простиралось ровное пространство рисовых полей, окаймленных непроницаемой стеной девственного леса и зарослей, такой густой, что только пуля — да и то выпущенная на близком расстоянии — могла бы сквозь нее пробиться.
Бабалачи тихо проскользнул в маленькую калитку и, закрывая ее, тщательно закрепил запор. Перед домом была утоптанная площадка, гладкая, как асфальт. С правой стороны, на некотором расстоянии от большого дома, был поставлен маленький шалаш, горел костер — горсть горячих угольев среди белого пепла. Старая женщина — какая-то скромная родственница одной из жен Лакамбы, прислуживающая Аиссе — сидела, скорчившись, у огня и, подняв тусклые глаза, безучастно посмотрела на Бабалачи.
Бабалачи обвел двор острым взглядом своего единственного глаза и, не глядя на старую женщину, пробормотал вопрос. Женщина молчаливо протянула дрожащую, худую руку к шалашу. Бабалачи сделал несколько шагов по направлению к двери и остановился.
— О туан Омар, Омар безар! Это я, Бабалачи.
В хижине послышались слабые стоны, затем покашливание и прерывистые неясные звуки жалобного бормотанья. Ободренный этими признаками жалкой жизни, Бабалачи вошел в дом. Немного времени спустя он вышел оттуда, ведя с величайшей осторожностью слепого Омара, который держался обеими руками за его плечи. Бабалачи подвел своего старого вождя к сиденью под деревом. Лучи заходящего солнца осветили белую фигуру старика и туповатое лицо с разрушенными зрачками; лицо неподвижное, как пожелтевший от старости известняк.
— Близко ли солнце к закату? — уныло спросил Омар.
— Очень близко, — ответил Бабалачи.
— Где же я? Почему увели меня с того места, которое я знал и где я, слепой, мог двигаться без опасения? Солнце близко к закату, а я не слышал ее шагов с самого утра! Два раза сегодня чужая рука давала мне пищу. Почему? Почему? Где она?
— Она близко, — сказал Бабалачи.
— А он? — запальчиво продолжал Омар, понижая голос, — Где он? Не здесь! Не здесь! — повторил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как будто пытаясь кого-то увидеть.
— Нет! Он теперь не здесь, — успокоил его Бабалачи. Затем, после паузы, тихо продолжал: — Но он скоро вернется.
— Вернется! О коварный! Он вернется? Я трижды проклял его, — закричал Омар.
— Он, несомненно, проклят, — согласился Бабалачи умиротворяюще, — но все-таки он будет здесь в очень непродолжительном времени, — это я знаю!
— Ты коварен и вероломен. Ведь я сделал тебя великим.
Прежде ты был мусором под моими ногами, даже меньше, чем мусором, — повторил Омар.