Изгнанники. Повесть о Гражданской войне
Шрифт:
Вскоре за поворотом выглянул с холма одинокий белый домик. Лошади налегли под горку, а там раскинулась во все стороны обширная рабочая застройка: железнодорожный узел в клубке путей, станция, бараки, закипавшие у речки мыловаренные и пивные заводы со складами. Коляску стали настигать автомобили с красными крестами, водовозы, военный транспорт. Наконец, открылись на склоне между сопками длинные кирпичные в два этажа казармы. Во дворе за редкими столбами и вышками на робких спичечных сваях работали голые по пояс люди, пестрели штанами. Развешивали по слегам исподние оранжевые рубахи и кальсоны, пилили. Один возил рубанком, летела стружка. Воздух вдоль ограды рябил от натянутых параллелей колючей проволоки, и будто выскочивший из этих сетей, болтал под небом хвостом, плыл по ветру приколотый к высоченному шесту черный бумажный карп в золотых чешуйках. Приближались к лагерю военнопленных.
Красные казармы лежали в три ряда, обведенные пятнами вытоптанной земли. Дорожки, игровые квадраты, выеденные рваными кусками поляны. Что бы сказали люди понимающие, сведущие в искусстве? Разгадали бы по рисунку чувства, которые неосознанно вложил художник – народ военный? Вот тут, маясь от голода, пробил он петляющую колею злой штриховкой, там, после тифа вывел неуверенными ногами слабые стежки, а с краю вон – намалевал подтеком футбольное поле. Поодаль, где прогуливался, тоскуя о доме, наметил по детским воспоминаниям линии любимых парковых аллей. Замышляя побеги в уединенных уголках, раскидал крапинку легких следов, а рядом – отвесные серпантинные тропки, куда карабкался за видами с кистью в зубах, с тушью, с драгоценными листами. Осталось все это на желтом песчанике, видно ли? Где столовая, где театр, где лазарет?
Китаец постучал ладонью по сиденью, разбудил.
– Сворачивай в поле – коротко сказал Эдвин, выпрямляясь.
Лагерь был офицерским, и с прошлой осени управлялся японским военным командованием. Более половины его обитателей, немцы, австрийцы, венгры и турки ежедневно работали во Влади и возвращались только на ночь. Постоянно проживали около трехсот человек, в основном больные и те, кто трудился в кустарных мастерских. Многие фермерствовали на распаханных под картофельные, капустные и морковные посевы участках. Теперь тут копали дренажные канавы, возили воду, сбивали компостные кучи. В мощном парнике, который возвышался почти вровень с крышами казарм, двое в малиновых фесках, устроившись по-малярному на веревках, под самым сводом стеклянного купола прореживали от волчих ветвей молодые фасолевые и помидорные побеги.
Эдвин соскочил на ходу и поспешил к шедшим навстречу мужчинам, которые своей вычурной жалко сгрудившейся на осанистых армейских фигурах безразмерной одеждой напоминали ряженых. Первый – капитан германской армии с оттопыренными ушами и редкими соломенными усами на усталом лице – пылил отбившейся подошвой на одном из красных австрийских ботинок и, ругаясь, отряхивал на ходу рыжие галифе. На нем висела просторная ниже пояса гимнастерка под коротким сюртуком русского солдатского сукна и черная спортивная фуражка. Второй – хромоногий немецкий доктор с тростью – щеголял английскими военными сапогами с заправленными в них синими крапчатыми от чернильных пятен штатскими брюками, рваным коричневым пиджаком и желтой китайской шляпой.
– Добро пожаловать – поздоровался капитан на французском.
– Gr"uss Gott – доктор чуть не до головы радостно приподнял трость.
– Капитан. Доктор. Как обстановка?
– Все готово. Начальник с большинством личного состава на похоронах в городе. Остались только два лейтенанта, не считая охраны.
– Не будем терять времени. Прошу ко мне.
Вместе с Эдвином офицеры поднялись в коляску. Развернулись, тронулись к лагерным воротам, где у караульных будок очередью вытянулись австрийские музыканты. Нарядные при полной форме, они грустно напевали родное, держали инструмент: коробочки угловатых скрипок, оплетенные лошадиной кожей барабанные кадушки, кастрюли и оленьи рога, с пропущенными грубыми струнами. Предъявляли пропуска. Тут же встали несколько дровяных возов с разобранными бобровыми хатами. Из послушной рябины и ореха, нависших гребешками сморщенной зелени по бортам, высовывались искривленные в призывном жалобном жесте сосновые кисти. Их подминал собранный у моря влажный трухлявый намыв. Высилось среди коряг и досок целое мачтовое бревно, с глиняным мшистым опояском, с щекотными колтунами веревок и ломаным рангоутом. Правили полногрудые в чистых белых платках хохотливые бабы. Певуче перекликались. На задках курили уморенно строгие остроносые смуглецы, чернобровцы. Темные лица со стертыми печатями должностей и званий, с намеченным не по годам кантом проседи, но по-прежнему устремленные, независимые, довольно светились: не скучно – славно поработали.
Проверяли сосредоточенные японские часовые под надзором низенького лейтенанта. Новичок. Под пушистыми бровями – выслеживающие охотничьи глазки, что, опережая нос, тянули всего его за собой. Лицо непростое с потаенным изъяном человека страстного, но не улыбающегося – показывающего зернышки зубов, мнительного. Руки за спиной в белоснежных перчатках, в зеленых рукавах френча смотрелись нежно, милующимися лебяжьим шейками. Зверь повадками, ступавший как хорь по курятнику, он двигался почему-то чуть вразвалочку, словно поднывал где-то хрящ. И сразу понятно стало вблизи, донесло спиртным.
– Представитель миссии Шведского Красного Креста во Владивостоке, Гарольд Эрлингтон. По делам инспекции санитарного состояния лагеря «Первая Речка» и подготовки плана очистительных работ – сказал Эдвин по-английски, чеканно, подавая бумаги. Сопровождавшие его немцы спустились заранее и вместе с музыкантами уже проходили за ворота.
Японец мельком, не взяв даже, небрежно взглянул на документы, ухмыльнулся на сиреневый жилет и начал обходить коляску, развязно, по-хозяйски, как умели в этом краю одни только японцы.
– Что в ящиках? – произнес он, повернувшись к Эдвину, демонстративно кривя челюсти, почти гримасничая, чтобы показать свое презрительное коверканье ненавистных уродливых слов.
– Медикаменты… Открой – попросил Эдвин своего возничего, и как только тот потянулся вполоборота назад, лейтенант, мгновенно рассвирепевший, заорал по-японски, хотел ткнуть китайца тростью в бок под руку, но тот, и не посмотрев, необычайно легко, словно это не потребовало от него и малейшего усилия, вдруг распрямился и уклонился. Трость лишь скользнула по спине возничего, и тогда японец, подпрыгивая, принялся тащить его на землю за рукав.
– Какие медикаменты? Где писал? – кричал японец уже Эдвину, а тот в бешеном прыжке летел ему навстречу, теснил с бумагой и тростью в одном кулаке и, выдыхая прямо в лоб, рычал:
– Ты читать разучился, уличная обезьяна? Никчемный син-то. Ты окосел от водки? Ну, скажи мне еще что-нибудь! Подними свою руку еще раз! Я – глава международного отдела… первейшей комиссии…
Японец отступил на шаг изумленно, запрокинул голову. Под воротником френча обнажился ожог, который розовым платком дурной вязи в узелках и швах криво полз по шее к уху. Другой шрам вылез над перчаткой на левой хватавшейся за саблю руке. Но тут же рывком одернул гневливца подоспевший с солдатами второй японский лейтенант. Преграждая путь, попытался увести. Прибежали немцы. Доктор быстро шепнул Эдвину по-французски:
– Да что Вы! С такими-то документами! Не встревайте. Его лишь задел вид Вашего кучера…
Но Эдвин весь трясся, кипел:
– Куда? Эй ты! Ээээй! Оставаться на месте! Ничтожество!
Японцы хрипло спорили друг с другом за спинами солдат, державших дулами вверх винтовки. Наконец, лейтенант, Эдвину знакомый, подошел размашисто и сухо на хорошем английском зачастил:
– Господин Эрлингтон! Прошу Вас, сэр. Произошло досадное недоразумение. Лейтенант крайне сожалеет, что был так вспыльчив, и приносит свои искренние извинения…