Изгои
Шрифт:
Митьку это бесило больше всего.
«Неужели не любит? Не нужен я ей? Но ведь женился, как и обещал, хотя спокойно мог уехать. Вон другие так сделали! А эта не оценила! — злился мужик и, перечитывая письма жены, негодовал: — Будто вовсе чужая баба написала. Ну, хоть бы в самом конце рас- теплилась на «целую»…».
— Не ждет она тебя! На хрен ей такой дурак сдался? Поди, другого нашла! Их в деревне хватает! — подзуживали зэки барака, и Митька с кулаками бросался на них.
Пару раз его отшвырнули, а на третий вломили так, что на ноги встать не смог. Ноги и ребра поломали. Они
Митька готов был зубами вцепиться в снег, чтобы остудить, успокоить боль. Но получал кулаком в ухо:
Как? Обезболил? Иль добавить? Кончай ломаться, вкалывай, падла! — подходил бригадир с пудовыми кулаками наготове.
Откуда такая срань свалилась на наши головы? Как додышала мерзость до зоны? Чего в деревне не урыли? — удивлялся бригадир и, подняв Митьку за шкурку, встряхивал, бросал к поваленному стволу дерева, приказывая: — Шкури, если не хочешь, чтоб с тебя шкуру сняли!
Митька понимал, силой не одолеет бригадира, и решил напакостить ему: засветил операм на чифире.
За это его пропустили через «конвейер», петушили всю ночь целой бригадой. Ни опера, ни охрана не отняли. Не услышали или не захотели вмешиваться. Митька орал на весь барак, а зэки хохотали. Потом его бросили возле параши, а утром погнали на работу.
Митька негодовал. Он думал, как отомстить всем одним махом.
«Поджечь? Но где взять бензин? Ведь к машинам не подступиться. Да и самому где канать? Заложить всех операм? Нет! Тогда и вовсе убьют! Но как самому дышать? Надо выждать удобный случай».
Ничего не смог придумать, а зэки не спускали с него глаз.
Его высмеивали на каждом шагу. Митька стал игрушкой в большом холодном бараке, где хмурые озлобленные зэки отрывались на том, кто хоть в чем-то провинился.
Баланда… Именно здесь дали ему презрительную кличку за то, что Митька был таким же вонючим и гнусным как то жидкое месиво, каким кормили в зоне мужиков.
Его презирали, и он ненавидел всех. Митька завидовал каждому жгуче: к ним приезжали на свиданья, к нему никогда; их ждали и любили хотя бы в письмах; им присылали фотографии, у него не было ни одной. Все скучали по своим семьям, детям, а Митька злился.
«Сонька! Почему не пишешь про себя? Иль скурвилась уже? Так знай, живой я! И срок уже за половину перевалил. Не приведись, схлестнешься с кем-нибудь, голову мигом оторву падлюке! Чего ты мне про Таньку отписываешь? Ну, растет сыкуха, куда ей деваться? А за себя зачем не сообщаешь? Иль кроме коровы, свиней и кур, никого больше нет в сердце твоем? Я ж всю насквозь тебя помню! И так порой в душе ломит, когда вижу во сне наше с тобой начало. Но ты не печалься. Вот ворочусь, враз сына заделаю! Чтоб весь в меня красавец родился! Смотри, храни имя наше! Не измарай семью! Я бедовый! Измены век не прощу!» — писал жене.
А в ответ читал: «А у нас в доме прибыль: корова отелилась, телочку принесла. Все хорошо в доме. И уТанюшки уже зубки выросли. Она уже не на горшок, за дом по нужде
«Вот чертова баба!» — чуть не взвыл от письма Митька и порвал его в клочья.
В следующем не решился сказать, что мужики ока- лечили. Написал, будто деревом придавило, и теперь у него болят руки, ноги и все тело.
Но в ответ ни слова сочувствия, жалости и сострадания, лишь горькое написала: «Видать, теперь ты вовсе никудышним стал. Оно и до того работать не любил. Нынче и вовсе ждать помощи нечего. Видно, то слепое дерево совсем окалечило тебя, что даже про
кровинку свою не спросил. Запамятовал про отцовство свое. А ведь нам обидно…».
Митька чуть не плакал. Ну почему его никто вокруг не понимает?
Ведь вот три дня назад заставили его дневалить в бараке. Он так старался: полы подмел, парашу вынес, барак проветрил, — а бригадир, вернувшись с работы, сгреб в охапку, в злую горсть.
Кто тепло выпустил? Почему такой колотун? Где вода? Почему нет кипятка? Кто за тебя стол помоет?
И дождавшись, когда наполнится параша, сунул Митьку с головой. До утра не велел вылезать. Тот едва выбрался — к операм шмыгнул в приоткрытую дверь. Все, что знал, наизнанку вывернул. А вечером половину зэков барака загнали в шизо за карты, за чифир, за водку, за деньги. Митька испугался ночевать на своей шконке, и его перевели в другой барак.
Там его никто не знал. И работал он уже не на лесоповале, а на пилораме в зоне. К концу первого дня один из мужиков, словно нечаянно, так двинул бревном, что Митьке дышать нечем стало. Упал, а мужик хохочет:
Откинулся, «сука»! Туда ему дорога!
Продохнув, Баланда встал и чуть не затолкал того мужика под распил. Но его выдернули вовремя. А вот Митьку измолотили знатно. Сколько реек, досок, бруса поломали на нем зэки, счету не было.
Опера перевели его в другой барак. И там всего три дня прожил. На четвертый выбили кулаком так, что чуть не до ворот зоны летел и кувыркался. Тут уж не бригадир, бывший фронтовик поддел. А все из-за пустяка. Опять не сдержал Баланда свой язык. И когда бывший танкист стал рассказывать, как в войну форсировали Днепр, Митька встрял некстати:
Дурак ты, дядя! Не тех защищал, не в тех стрелял. Вот если б ты вместо немца нашего председателя колхоза изничтожил, я тебе сам лично бутылку самогонки поставил бы! Весь увешается побрякушками как елка игрушками и ходит, перья распустив. Ощипать его некому! Настоящие герои погибли. Аговно как наш живет! На хрен нам такие герои? Может я лучше б жил, если б не глупая победа, — осмелел Митька.
Он и не предполагал, что в этом бараке лишь он единственный, попавший сюда случайно, не был участником войны.