Изменение
Шрифт:
Она прекрасно знала, что с образами Рима — его улиц, садов и руин — для тебя связана мечта, власть которой растет не по дням, а по часам, мечта обо всем том, от чего ты отказался в Париже, что Рим для тебя — место, где ты вновь обретаешь свое «я», где раскрывается та часть твоей души, которая для нее недоступна, и вот к свету, который излучает Рим, она и хотела с твоей помощью приобщиться.
Но, на беду, чарующая мечта в ту пору была еще смутной и не нашла своего выражения; ты еще не мог назвать ни одного римского памятника, еще ничего не изучил, ни во что не вложил подлинной страсти и не в состоянии был хоть что-нибудь вразумительно объяснить.
А она-то предполагала, что ты знаешь этот город куда лучше, что твоя любовь
Видя, что ты отмалчиваешься и бессилен ей помочь, Анриетта, наконец, сдалась; все, что она прежде любила — да, и она тоже, — вдруг стало ей ненавистно, и уже к концу первого дня ты прочитал в ее запавших глазах, что ей хотелось бы уехать, да и тебе хотелось остаться одному, чтобы обрести в Риме прежнюю свободу.
Пошел снег, первый и единственный, который ты когда-либо видел в Риме, не крупными хлопьями, как тот, что запорошил сейчас горы за окном, а мокрый, от которого все развезло, и улицы вдруг притихли, опустели, и только редкие прохожие торопливо спешили по ним, подняв воротники пальто.
Анриетта простудилась и все воскресенье провела в постели, а в понедельник ты почти до вечера просидел в правлении фирмы «Скабелли», так что ей пришлось бродить по городу в одиночестве, и, не зная, куда направиться, она ходила из церкви в церковь, умудряясь прочитать в каждой весь набор молитв.
Ей непременно хотелось увидеть папу, ты отказался ее сопровождать, хотя и не стал ее удерживать; из Ватикана она вернулась в полном изнеможении, но глаза ее сверкали каким-то фанатическим блеском. Теперь вы встречались как в Париже — за едой и по ночам, и отъезд был для вас обоих облегчением.
Если бы только ты не затеял этой поездки с Анриеттой в такое неудачное время, в разгар зимы, в самые холода, а все потому, что поездка и так уже долго откладывалась и ты решился на нее с досады, чтобы, наконец, положить конец разговорам… Впрочем, кто знает, может быть, несмотря на снег, дождь и туман, тебе удалось бы обнаружить в Риме хоть одно из его чудес, если бы к тому времени ты уже познакомился с Сесиль и она уже открыла бы тебе и этот город, и ту сторону твоего «я», которая расцветала в нем.
Но кто знает, любил ли бы ты ее так, свою Сесиль, если бы вашему знакомству не предшествовала эта злосчастная поездка? И если бы ты уже знал тогда Сесиль, отдалился ли бы ты так от Анриетты и сидел ли бы сейчас в этом поезде?
Наверняка тогда все пошло бы по-другому, и, может быть, уже давно…
Старик итальянец с длинной белой бородой бросает взгляд в купе сквозь застекленную дверь.
Озеро было окутано туманной дымкой, потом тучи сгустились, все сильнее стал накрапывать дождь, и стекла сделались мутными.
Вы оба возвратились в купе, ты снова взял с сиденья книгу, Сесиль склонилась к твоему плечу; но читать тебе не хотелось; ты не мог отрешиться от мысли, что границу так и не удалось преодолеть до конца и, главное, это неполное преодоление принесет куда меньше радости, чем ты ожидал, ведь в предстоящие две недели ты будешь принадлежать Сесиль гораздо меньше, чем в Риме, будешь видеть ее только изредка, только украдкой, что граница и на этот раз не стерлась, а только переместилась и местом расставания станет уже не Рим, а Париж, не вокзал Термини в минуту отхода поезда, а Лионский вокзал в минуту твоего приезда.
Ты захлопнул свою книгу, Сесиль углубилась в чтение своей, низко склонившись над страницами, так как стало уже довольно темно — над Юрой шел дождь, в Бургундии начало смеркаться, — и ты уже не ощущал прикосновения ее тела. Вы оба не произносили ни слова.
Ах, вы уже (теперь ты это сознаешь, а тогда тебе просто было не по себе, к тебе подкрадывалась неизъяснимая тоска, словно демон усталости и оцепенения похищал у тебя твою душу; но осознал ты это только теперь, потому что сначала ты все забыл, а в последние недели остерегался такого рода воспоминаний, да и не до них тебе было среди всех твоих забот; нужна была эта передышка в твоей жизни — эта тайная отлучка, когда в кои-то веки ты едешь не по делам «Скабелли» и голова твоя свободна от служебных забот, — нужна была эта пауза, чтобы воспоминания обступили тебя со всех сторон, потому что в последние дни ты сознательно гнал от себя всякую мысль, могущую хоть в малейшей степени поколебать твою уверенность в том, что исход, который ты, наконец, решился предпочесть, возможен, что счастье и обновление близки), вы уже не были вместе, связь между вами ослабевала, терялась, рушилась, разлука уже началась, граница пе только не была преодолена, хотя бы и не до конца, не только не переместилась, — нет, дело обстояло гораздо хуже, чем ты пытался себе внушить; ее четкая линия размылась: если прежде прощание длилось несколько коротких мгновений на вокзале Термини, то теперь оно растянулось на всю дорогу, и вы отрывались друг от друга медленно, мучительно, частица за частицей, не вполне отдавая себе отчет в том, что происходит, и хотя вы по-прежнему сидели бок о бок в купе, каждая очередная станция — Кюлоз, Бур, а потом Макон и Бон, — как всегда, отмеривала все увеличивавшееся расстояние между вами.
Не в силах ничего изменить, ты лишь молча наблюдал за тем, как сам предавал себя, и по мере того, как в вашем купе итальянская речь сменялась французской, временами прерываясь общим молчанием, образы римских улиц, домов и людей, окружавших Сесиль, с каждым километром вытеснялись из твоего воображения виденьями других людей — тех, что окружали Анриетту и твоих детей, — других домов по соседству с твоим домом на площади Пантеона и других улиц.
Когда после Дижона вы вдвоем пошли ужинать в вагон-ресторан, в ваших взглядах уже читалась отчаянная мольба тех, кто чувствует, как затягивает их, отрывая друг от друга, кромешная бездна одиночества; восторженными, но бессвязными восклицаниями, велеречивыми клятвами в том, что ты счастлив, ты пытался скрыть, замаскировать свою измену, непреодолимое отчуждение, возникавшее между вами, но — подобно жениху, который напрасно сжимает в объятиях мертвое тело своей суженой, и видимость ее присутствия лишь усугубляет его горе и подтверждает утрату — ты уже замечал, как Сесиль постепенно превращается в призрак, каким она должна была стать для тебя на все время своего пребывания в Париже.
Стоя у окна в коридоре и глядя на то, как квадраты неяркого света, падающего из поезда, на бегу выхватывают из темноты деревья, откосы, опавшие листья, ты стал ей что-то рассказывать, словно для того, чтобы рассеять тени, сгустившиеся над ее головой, рассказывать без умолку, не давая ей вставить ни слова, точно боялся, что если хоть на секунду воцарится молчание, она сразу исчезнет и вместо нее перед тобой окажется другая женщина, незнакомка, с которой тебе не о чем будет говорить, и между прочим припомнил легенду о Великом Ловчем, который рыщет по темному лесу и темным скалистым склонам, повторяя все тот же подхваченный многоголосым эхом и не очень внятный, точно произнесенный на старинный лад призыв: «Где ты?»; так тебе удалось протднуть время до самого Лионского вокзала.