Изобретение Мореля
Шрифт:
В тот вечер, когда Фаустина, Дора и Алек входили в комнату, я героически сдержал себя. Не пробовал ничего уточнять. Теперь меня немного сердит, что я оставил этот пункт неясным. В вечности я не придаю ему значения.
Я почти не чувствую процесса умирания; все началось с левой руки, однако смерть весьма преуспела: жжение увеличивается так постепенно, так
Я теряю зрение. Ничего не чувствую на ощупь. Кожа сохнет, отваливается, ощущения смутны, болезненны, я стараюсь их избегать.
Стоя у зеркальной ширмы, вижу, что я лыс, безбород, без ногтей, розоватого цвета. Силы мои истощаются. Что же до боли, создается нелепое впечатление: мне кажется, будто она увеличивается, но я чувствую ее меньше.
Непрерывное слабое беспокойство по поводу отношений Мореля и Фаустины отвлекает меня от мыслей о собственной смерти – это эффект неожиданный и благотворный.
К несчастью, не все мои рассуждения столь полезны, во мне – лишь в воображении, тревожа меня – теплится надежда, что моя болезнь – результат сильного самовнушения; что машины не причиняют вреда; что Фаустина жива и вскоре я уеду отсюда, отправлюсь ее искать; что мы вместе будем смеяться над этим ложным кануном смерти; что мы приедем в Венесуэлу, в другую Венесуэлу, ибо, родина, сейчас ты для меня – это сеньоры из правительства, полиция во взятой напрокат форме, стреляющая без промаха, преследование на шоссе, ведущем в Ла-Гуайру, в туннелях, на бумажной фабрике в Маракае; и все же я тебя люблю и, умирая, многократно приветствую тебя: ты – это еще и времена журнала «Кохо илюстрадо», кучка людей (и я, мальчик, почтительный, ошеломленный), которые каждое утро с восьми до девяти слушали строфы Ордуньо, мы становились лучше от его стихов; и вот мы – пылкие члены литературного кружка – едем от Пантеона до кафе Роки Тарпеи в трамвае номер десять, открытом и дряхлом. Ты, родина, – это хлеб из маниоки, большой, как щит, чистый, ароматный. Ты – это вода, которая заливает долину и стремительно увлекает за собой быков, лошадей, ягуаров. И ты, Элиса, среди индейцев в прачечной, в памяти все больше похожая на Фаустину; ты велела отвезти меня в Колумбию, и мы проехали через плоскогорье в самое холодное время; чтобы я не замерз, индейцы укрыли меня жаркими мохнатыми листьями ароматного кустарника – фрайлехона; и пока я смотрю на Фаустину, я не забуду тебя – а я еще думал, что тебя не люблю! Декларация независимости, которую нам читал в день 5 июля в овальном зале Капитолия величественный государственный муж – Валентин Гомес, а мы – Ордуньо и его ученики, – чтобы сбить с Гомеса спесь, не сводили восхищенных глаз с картины Тито Саласа «Генерал Боливар переходит границу Колумбии»; и все же признаюсь, что позже, когда оркестр играл
«Слава народу,что сбросил гнет,уважая законы,добродетель и честь», –мы не могли сдержать патриотического волнения, и сейчас я тоже не сдерживаю его.
Но моя железная воля непрерывно подавляет эти мысли, способные нарушить последний покой.
Я все еще вижу свое изображение рядом с Фаустиной. И забываю, что это результат моих стараний; посторонний зритель поверил бы, что мужчина и женщина одинаково влюблены друг в друга, нужны друг другу. Быть может, так кажется оттого, что я плохо вижу. Во всяком случае, меня утешает, что я умираю, добившись того, чего хотел.
Душа моя пока еще не перешла в изображение, иначе бы я умер и, наверное, перестал бы видеть Фаустину, чтобы остаться вместе с ней в сценах, которым не будет свидетелей.
Того, кто на основе этого сообщения изобретет машину, способную воссоздавать целое из разрозненных элементов, я попрошу вот о чем. Пусть он отыщет Фаустину и меня, пусть позволит мне проникнуть в небесный мир ее сознания. Это будет милосердный поступок.