Извилистые тропы
Шрифт:
…Я дважды обошел облюбованный сарай. Ворота на тяжёлом замке, нигде ни щелочки, пальца не просунешь, не то что голову. А воробьи словно дразнили меня, сновали туда-сюда, то в сарай, то обратно, и оглушительно чирикали.
Я знал, чей это сарай: Ивана Почкова – Беловатого. Сам хозяин был в отъезде, а сыновья с батраками с рассвета пахали. Такой случай! Добрым знамением показалась мне неупрятанная хозяином лопата – с её помощью я быстро сделал подкоп. Такая получилась дыра – не только я, десятилетний шкет, но и сам Беловатый пролез бы, а толще его в Лопатине никого не было.
Влез я в сарай, поднял глаза – и обалдел. В жизни еще столько гнезд не видывал. Но – высоко. Однако мне снова повезло: в сарае у Беловатого хранились слеги. Я выбрал ту, что покрепче, приставил одним концом к стене, нижний упёр в землю и полез… Оставалось протянуть руку, но тут неудача постигла меня: слега дёрнулась, заскользила
Вечером, увидев подсохшую ссадину на моей щеке, Акулина нахмурилась: «Опять подрался?..» – «Да не… – буркнул я. – Ванятка чижиком…»
За яйцами я больше не лазал. А чтоб не было скучно, придумал новое развлечение. Младший почковский сынок выносил водку, мы намачивали в ней пшено, тоже из почковских сусеков, зазывали к моей ветле соседских петушков и скармливали им гремучую кашу. Петухи быстро хмелели и дрались, как дьяволы, а мы надрывали пупки со смеху.
Осенью, когда кончались полевые работы, сёстры хозяйствовали по дому, а мать ходила мочить коноплю. Осень я не любил из-за дождей. Сапог у меня не было, а дорогу развозило так, что без справной обувки и шагу не ступить. Больше всего я любил зиму. У матери с Акулиной, конечно, и зимой работы было невпроворот: они пряли, ткали, вышивали и для себя, и для кулацких жен, снох, дочерей. У нас собирались обычно и подруги Акулины: Евденька, Проса, Перина. Бывало, рассядутся с рукодельем и вполголоса запоют: «Эту рубашку для мил-дружка ой да нежась, неспешно вышила я лучиком красным…» Одну песню закончат – другую затянут, и так до позднего вечера. Но я в это время был уже далеко: возле пожарного сарая. Там снежная горка. Днём её осаждает одна мелюзга, а вечером и взрослых навалом. Катаются кто на санках, кто в лукошках… Визгу, смеху!.. Где-то рядом гармошка голос подаст, запоют девушки – ни один вечер не проходил без гуляния. И без драки тоже. Начинает пацаньё, затем в потасовку ввязываются ребята постарше, как правило, их братья, а завершают мордобитие уже самые могутные сродственники: отцы, дядья, а то и деды…
Однажды, в последний день масленицы, после обильных блинов и катания на жеребцах все от мала до велика высыпали на горку – вытянулась очередь. Мы стояли друг за дружкой: Рубашка-на-рубашку, Гурей, Лёкса, я… Гурею почудилось, будто Лёкса вперед норовит – он ему погрозил кулаком для острастки. Лёкса полез в бутылку и так саданул Гурея, что тот закувыркался с горки. Мы с Рубашкой кинулись на Лёксу, а у того тоже защитники нашлись, и началась потасовка. Гурей зашиб коленку и с призывным воплем: «Наших бьют!» заковылял домой, за подмогой. Дружки Лёксы тоже не зевали, послали на свой верх гонца. Пока обе стороны собирались, в потасовку мальков врезался китище – пьяный в доску Тишка Рекмужев. Татары из Сургоди прозвали его Башибузук-бер, что должно было означать «первый хулиган на губернии». Тишка раскидал пацанов, сбросил с себя полушубок и ну надсаживаться: «А-а, дерьмо неспелое! Где ваши старшие братья? Капитон! Аниська! Бэной! Выходите втроём против меня! Слабо-о? Ну тогда щас…» – сдвинул шапку на лоб – и к Капитону. Б-бам ему кулачищем в живот. Капитон так надвое и переломился. Тишка б-бам ему снизу в лицо – у Капитона из носа так и засвистело. Тишка ещё было замахнулся, но Капитон изловчился и сбил его с ног.
Тут как раз подоспела подмога с обоих концов – и пошло, поехало. Теперь тузили друг друга старшие, а пацаны, сбившись в две кучки, подбадривали своих боевыми криками. Когда брали верх нижние, мы горланили: «У-ра-а!», а когда били наших, мы выражали протест: «Верхние нечестно дерутся! Железной мерой! Безмены у них, железо!»
Бой продолжался уже часа три. Раненых уводили домой их сёстры, жёны. Самыми выносливыми всегда оказывались наши Костя Шолкон и Ворсень Сёмка. Против Кости никто не выдерживал – пятерых раскидывал запросто. Одному в живот врежет, другому ногу подставит, третьего хряснет по шее, четвертого пырнёт головой, пятого через себя перекинет. Раньше в единоборство с ним вступал только Илюшка-кузнец. Большой был мастер этот Илюшка: лошадь враз подковывал, а уж всякие сохи, грабли, замки дверные да скобы – он их тыщи переделал! Костя, конечно, Илюшку побарывал, но нередко одерживал верх и кузнец. Теперь-то уж его нет. Такой странной смертью помер – не приведи господи. На пасху всё это случилось. Играл он в карты, на яйца, и так ему везло, как мне в казанки когда-то. Целый мешок выиграл! Сидит, рассказывали потом, в карты режется и варёными яйцами закусывает. За день будто бы сорок шесть умял. А ночью его скрутило – и отдал Илюшка концы, оставив без кормильца трёх сирот и жену.
…После четырехчасовой битвы из строя вышел Ворсень Сёмка. Кто-то с верхнего конца раскроил ему череп железной мерой. Семку оттащили в сторону, завыла, заголосила его молодая жена на сносях. Подхлестнутые её воем схватились за колья сродственники Семки, но не успели пустить их в дело – прогремел выстрел.
– Прекратить! – и снова бух! – Стрелять буду.
Голос старосты, а бабахалка – в руке моего крестного, сам смастерил. Вообще-то он все умел. Один богатый татарин, которому крестный наладил дорогую гармошку, назвал его Алтынса, и с его лёгкой руки прозвище закрепилось за крестным до самой смерти. «Алтынса», – обращались к нему уважительно, и звучало это как: «Мил человек», – хотя у татар оно означало совсем другое: «Золотых дел мастер». Ростом крестный не вышел, а всё остальное в нём с походом, основательно. Голова круглая, целый амбар ума – на троих бы хватило. Глазки хоть и щелочками, но хитрющие, и, поди, догадайся, какого цвета. Говорили – будто зелёного. Много кой-чего про него говорили. Мол, Алтынса – колдун: то в кота превращается, то в свинью. Кинжалы глотает. Но эти сатанинские меты не умаляли авторитета крестного, ибо кинжалы он и вправду глотал, принародно, и называлось это по-здешнему, по-нашенскому, «фокас-покас». Алтынса свои «покасы» и на картах показывал. Ни свиньей, ни котом я ни разу его не видел, но, в общем-то, он всё мог.
Алтынса держал пистолет дулом в небо, а староста чехвостил Костю Шолкона:
– Соплю те в пятку, башибузук-бер-бер-бер! Архаровец ты чище Рекмужева! Кулачный бой – да в мордобой, а? Жеребцы стоялые! Ишь, кровью-то надрызгали – лишняя, что ль? А ну по дворам! Все, все по дворам!
Но мужики и не думали расходиться. Обступили старосту – каждая сторона свое доказывала: «Нижние виноваты, первые камнями начали!» – «Верхние это, верхние! Железную меру кто приволок?!» И те и другие уверяли старосту в том, что бой надобно продолжить, но староста дал знак Алтынсе – и в ответ грозно зашлепала его «пушка». Не хотелось мужикам этой дуре подчиняться, а пришлось. Перебраниваясь, ещё разгорячённые дракой, они стали нехотя расходиться по домам.
Так закончилась та масленица. Другие праздники мало чем от неё отличались. Как Донская божья матерь – так с разбитыми черепами хоронили двух-трех. А уж когда рекрутов провожали, на тот свет уходило побольше. По издревле заведённому обычаю, общество отпускало рекрутам несколько вёдер водки. Дармовая – и глушили её до умопомрачения, полдеревни потом в калеках: у кого руки-ноги переломаны, а у кого на темени дырка – хоть заплату лепи.
Кулачные бои вообще-то смотреть интересно, но когда в ход вступают железные меры и колья, лучше держаться подальше.
Зимой на печке одно удовольствие. Залезаем с Марфой и глазеем себе. А на лавках девчата с куделью. И Афросинья с ними – лет ей под сто. Мастерица рассказывать! Бывало, заведёт своим скрипучим голосом: «Жил да был…» – я закрою глаза и представляю себе, как всё там происходило, а голос Афросиньи скрипит, скрипит…
…Жил да был бога-а-атый мордвин. Звали его Вирясов Иван. Было у него два дома под железом, на камне-кирпиче. Держал он мно-о-ого коров, лошадей, всякой птицы. На каждый базар возил товары на трех подводах. И вот выследил его Вергазов Тимоха со своей шайкой, засели они в лесу. Как поравнялся с ними Вирясов – они на него из кустов. Давай, кричат, деньги! А Вирясов им говорит: «С собой у меня мало. Приходите вечером, угощу всех, вином и кувшин золота поставлю». Призадумались разбойники. Согласились. Вечером – пожаловали. «Ну где вино, где золото?» – спрашивает Тимоха. А хозяин пустые кувшины с места на место переставляет, как и не слышит. Взбесились разбойники и стали угрожать: убьём, мол, и тебя и твою жену! И тогда Вирясов им ответил: «Будет вам, разбойнички, и вино, будет и золото, не торопите меня, я кувшин поглубже да поширше ищу». А сам не кувшин искал, а поджидал из леса приемного сына Гаврюшу.
Вот вернулся Гаврюша, дров принёс столько – и десятерым не унести. В каждой руке по сорок дубов. Как свалил их на дворе – земля задрожала.
Открыл дверь, а на него разбойники, все скопом. Гаврюша легко всех разбросал и сказал так: «Я вернулся из леса и дюже устал. Малость подождите, вот подкреплюсь – и выдам всё, что хотите». Сел за стол, съел целого барана, выпил кувшин чёрной браги, отдышался. Ну, говорит, а теперь айда во двор, в погреб.
Как вышли за дверь, схватил он двух разбойников и головами их друг об дружку. Так замертво и рухнули. Потом поднял дубину, размахнулся – и ещё четверых уложил. Тимоха еле ноги унёс, перемахнул через тын – только его и видели.