К морю Хвалисскому
Шрифт:
У правой руки жмется девчонка лет шестнадцати. Дочка, что ли? На полторы головы ниже и раза в четыре тоньше боярина. Глаза, как у него, – синие, ясные под ровными полукружьями собольих бровей. Кожа тонкая, под кожей видать, как в сахарных косточках мозг переливается. По спине смоляным потоком сбегает коса необхватная, змеится ужом пудовым. Красивая девка, ничего не скажешь! Только какое дело рабу полуживому до боярина и до боярской дочери! Хотя краса нежная девичья – не самое плохое, что можно увидеть в жизни напоследок.
– Здрав будь, Вышата Сытеньсон, – сказал Фрилейф, выговаривая славянское имя на
Он пнул Торопа ногой под ребра, но мерянин даже не почувствовал удара.
– Чтобы товар не портился, его надо проветривать, в сухости и тепле хранить, – заметил словенин.
Фрилейф пропустил замечание мимо ушей или сделал вид, что пропустил.
– Я слыхал, ты идешь по весне в Хазарию, – сказал он. – Там рабы ценятся. Может, купишь у меня кого?
Боярин только плечами пожал:
– Моя ладья будет нагружена доверху. Посадишь еще и рабов – совсем перевернется.
– Не хочешь на продажу, – не унимался свей, – возьми себе. Девок моих погляди. Я слыхал, ты вдовцом живешь, может, какая и приглянется. А не хочешь для себя – купи для дружины своей. Твоим людям путь дальний предстоит, не затоскуют ли без женской ласки?
Вышата Сытенич оскалил в улыбке ровные белые зубы и ответил соленой шуткой. Боярышня зарделась и отворотила лицо. Будь у Торопа сил побольше – выхватил бы боярский меч, зарубил бы и Фрилейфа, и новгородца. Давеча кто-то, какой-то полянин также судил, рядился со свеем о Тороповой матери.
Ох, матушка, похоронила ты мужа, а о том, что сына нет на этом свете, верно, и не узнаешь. Даже птицы не вернулись с юга, чтобы донести до тебя весть. Разве что людская молва домчит ее на черных колючих крыльях.
Некому Торопа оплакать, не приплывет за ним лебедь, чтобы перевезти душу через реку Туони в мир мертвых, сумрачную Туонелу, не встретиться Торопу с отцом в светлом славянском Ирии. Тело раба не кладут на костер, не собирают остывший прах в горшок, чтобы предать земле, не ставят сверху бревенчатую домовину, в которой можно и угощение покойному оставить, и огонек в жальники зажечь. Не прорубят в домовине окошечка, сквозь которое может усопший на мир живых посмотреть.
Бросят тело раба в яму. Хорошо, если землей присыплют, а то и без этого. И останется бездомная душа скитаться по земле, будет голодать, холодать, мокнуть под дождем, озлобится, забудет прежнюю жизнь, начнет мстить людям.
Скорей бы уходил этот словенин с дочерью. Тороп совсем замерз, лежа в стылой жиже, на него наваливался и душил морок злый. Все толкует боярин новгородский с проклятым свеем о торге в хазарской земле, сгореть бы ей совсем. Кабы не хазары, Тороп бы нынче не лежал, как раздавленная лягушка, в грязном снегу, а шел бы с верным луком по родному лесу, выслеживая дичь.
А боярышня-краса что смотрит? Али рабов не видела?
– Батюшка, – потянула вдруг девушка отца за рукав. – Давай купим парнишку!
– Этого, что ли? – хмыкнул тот.
Тяжелая длань в теплой меховой рукавице пренебрежительно ткнула в сторону Торопа.
– На что он тебе, Муравушка? Того и гляди помрет.
– Коли с собой заберем, не помрет, – сказала девушка. – Я
«Ишь, чего захотела! – со злостью подумал Тороп. – Работничек справный! Дайте отлежаться, все равно где, а там – только вы меня и видели. Лес рядом. Тот не охотник, кто не сумеет себя прокормить».
Девица меж тем продолжала:
– Ты же сам, батюшка, рассказывал, что, когда вы сына воеводы Хельги подобрали, тоже не ведали, в чем душа держится, а нынче об его подвигах в ромейской земле во всех дружинных домах поют!
Глаза боярина потеплели, но голос остался ворчливым:
– Так что же, теперь прикажешь всех заморышей в дом тащить?
Он нахмурил полуседые брови и повернулся к Торопову хозяину.
– Что скажешь, Фрилейф?
– Да что тут говорить, – пожал плечами свей. – Конечно, и для меня, и для тебя было бы больше пользы, кабы ты взял кого более спокойного нрава. Сам знаешь, я просто так рабов не бью. С другой стороны, я слыхал, дочь твоя в Новгороде разумница наипервейшая. Ярла Асмунда, княжьего посадника и кормильца, излечила от хвори, которую даже ваш верховный жрец Соловьиша не сумел уговорить. Глядишь, и нынче дело советует.
Боярин улыбнулся в серебристые усы: каждому родителю приятна похвала любимому чаду, потом посмотрел на разумницу дочь – не передумала ли. Но девчонка только замотала головкой, точно лошадка норовистая, и Тороп понял, что участь его решена.
– Батюшка! – напомнила красавица отцу. – Ты же сам обещал мне купить на торгу то, что я пожелаю!
– Ну, так я думал ты новый венчик приметишь или колечки височные. Узорчатую кузнь привозят на радость вам, девкам, для красы вашей, для чести родительской. Ну ладно, – качнул головой новгородец. – Слово тебе дал, отступать от него не стану!
Он улыбнулся и развязал кошель, потом еще раз поглядел на дочь. Конечно, покупать никчемного холопа, который того и гляди дух испустит, было чистейшей блажью. Но почему не потешить дочь, покуда живет в родительском доме.
– Глупая ты, Мурава! – сказал боярин. – Чем перед женихами хвастать будешь? Драным рабом?
Когда серебро было уплачено, Фрилейф, как репу из гряды, выдернул Торопа из снега, передавая новым хозяевам. Тороп попытался сделать шаг, но ноги резвые стали вдруг непокорными, как дождевые черви бескостные, в ушах загудело било с вечевой площади, а в глазах почернело, будто взмахнула косами боярская дочь, и мерянин провалился в беспросветное никуда.
Серебряная гривна
У Холодной костлявой Мораны есть двенадцать сестер, таких же злых и уродливых, как сама Морана. Имя им – лихорадки или трясовицы. Бродят трясовицы по земле, людей губят, мучают: то проберутся в дом сквозь щель неконопаченую со сквозняком, с морозцем, то спрячутся в смрадном дыхании болота. А уж на того, чья кровь недавно пролилась, нападут все разом, примутся терзать потерявшее защиту тело.
У Торопа нынче гостили Ледея да Огнея с Ломеей. Спина горела нестерпимо, а озноб бил такой, что в мокром снегу на торжище, кажется, теплее лежалось. Ох, истьба, истобушка, печка каменная! Обогрей, родимая! Огонь Сварожич, расшевелись, возгорись жарче, поглоти злых сестер!