К судьбе лицом
Шрифт:
Кто говорит без умолку о трофеях, рабынях, вспоминает любовные приключения… подшучивает над новичками.
А кто и вовсе храпит с наигранной безмятежностью, но во сне к нему приходят тени сомнений: что-то завтра?!
Ни одному воину не дано узнать, что такое – безмятежность Владыки перед боем.
Спокойное, холодное, выверенное знание того, что победишь (Владыки не проигрывают, чудовища – тем более). Что тебя не застанут врасплох.
Что не нужно тянуться за оружием: твое оружие – твой мир – всегда под рукой.
Там, на поверхности,
На Олимпе тоже было неспокойно: это доносил Гермес. Поглядывал вопросительно и докладывал: Зевс готовится к битве с Гигантами. Решил их встретить, когда они уже полезут воевать: все равно ведь на Флеграх не возьмешь, значит, надо бить, когда они двинутся к Олимпу.
Удивлялся: почему его не расспрашивают? Шептался с Персефоной, шептался с Гипносом, не дождался ответов ни от него, ни от нее. Рассказывал: Афина, мол, делает какие-то непонятные намеки насчет Ананки, потом насчет Геракла… что ты думаешь об этом, Владыка?
– Что Промахос мудра.
Может быть, она понимает: Зевс не успеет подготовиться. Время – отцовская стихия – стремительно утекает сквозь стиснутые пальцы, сочится из разбитой клепсидры, и пока там, наверху, думают, что остаютсямесяцы – счет начинает идти на ночи, думают о днях – а хитрое время начинает скакать мелкими шажками – часами…
И значит – все идет как должно.
Я ждал, вынося приговоры, изредка покидая дворец Судейств, проходя по полям Мук, без каких-либо чувств навещая Элизиум.
Осени. Времени, когда срывают плоды. Когда облекается в цвета скорби Деметра и стихает смех влюбленных по берегам рек. Когда травы остро пахнут, умирая, когда начинают хлестать свирепые дожди, бесятся и хмелеют ветры, бушует море…
Осени – времени ежегодного предсмертия для природы.
Сотни ежегодных ожиданий – не таких, как нужно – горячих, нетерпеливых, бессмысленных – слились в однородное, серое, как утренний горный туман, ожидание Владыки.
Осень медлила застенчивой девушкой, впервые идущей на свидание. Стыдливо потупив глаза, уступала место лету – и это было правильно, потому что плодам нужно вызреть, налиться соком, пусть даже это плоды великой войны. Потом Нюкта начала задерживаться в небесах дольше, а уставший Гелиос – раньше отправляться с конями на покой.
Астрей надавал тычков сыновьям – и ветры вылетели в поле, и осень не утерпела, сломалась, пришла.
Пришло.
Жена спустилась в темном уборе, под стать материнскому. Заняла место по правую руку на троне. Взошла на ложе для выполнения супружеского долга.
Нюкта шепнула Гекате: «Там очень душно. Воздух пропитан ожиданием» -– Трехтелая, которая, кажется, собралась идти на войну, защищать Олимп кивнула и приказала мормоликам подготовить ей доспехи.
Потом ропот Среднего мира умолк.
Замолчали небеса, в испуге прижимаясь поближе к земле.
И перестали стонать тени на асфоделевых полях.
Скучно. Просто.
Тогда я понял – все.
Всё.
Душистый сад Геи-Матери заплодоносил горем для старого мира.
На выжженных Флегрейских полях проросли к небесам дивные побеги – пятьдесят стеблей. Протянули к Олимпу руки-цветы.
Нынче плоды сами урожай собирать хотят – во славу матушки-Геи…
От земли до небес тень материнского проклятия – во весь рост.
* * *
– Олимп, – только и сказал Гермес. Глаза у него были черными – из-за горького, отгоревшего ужаса.
Я не спросил. Ничего не сказал. Разочаровывать не стал, хотя вся поза племянника, его лицо, руки – так и орали: «Вставай, лавагет! Иди, лавагет! Семья в беде!»
Может, он еще что-то и глазами кричал, но я больше по глазам не читаю – глупость…
Тени новоприбывших шатались где-то у Дворца Судейств, стонали, жаловались на «проклятых прях», ругались из-за того – кому первому в очередь идти на суд. Сетовали на то, что Владыка в делах и не принимает: больше, чем мук, мертвые страшатся неопределенности…
Харон третью ночь работал веслами с ожесточением, не успевал высыпать из лодки монеты, и теням приходилось стоять по колено в меди. Оболы плыли по густым черным водам Стикса – скромным украшением в волосах вдовицы…
Геката отправилась воевать. Вчера прощалась с Персефоной, жена отговаривала, говорила, что не женское дело. Трехтелая подмигнула: «Твой м… Владыка мог бы рассказать – женское ли дело. Да и Афина с Артемидой будут участвовать». Захватила факелы, свиту из мормолик и волков и была такова – оборонять Олимп. В очередную решающую для мира битву.
– Дядя, там… они не боятся молний. Падают, а потом поднимаются, и стрелы Аполлона их не сражают. Копья Афины и Ареса, молот Гефеста, трезубец… А они бьют и бьют, и непонятно, откуда черпают мощь, и становятся все сильнее. Небо дрожит. Вокруг Олимпа – пожары, там нечему гореть, но все горит! Или может, это они горят…
Он, кажется, был пьян отчаянием поражения – он ведь не помнил, как это.
Я тоже не помню. Было когда-то, в Титаномахии…
С кем-то другим.
– Мойры – мойры вступили в битву! Тогда, – это слово он произнес шепотом, потому что за ним были Гекатонхейры и скалы, летящие в небо, – не пошевелились, сидели и нитки вили, а сейчас выскочили с булавами! Орут, что какие тут нити и жребии, сначала самим бы отбиться…
Персефона приходила вчера. Бледная: увидела, какие толпы теней бродят по берегам Леты вокруг судейского места. Спрашивала, не нужно ли ей подняться наверх – предупредить мать… О чем, – сказал я, – что горят поля и леса, а люди умирают? Догадается сама. Ей не впервой.