К судьбе лицом
Шрифт:
Острые камни больно впиваются в ладони, и ноет ушибленный бок.
Чем же ты бьешь, мерзавец? Что ты ухмыляешься в бороду и смотришь на меня как на бабочку, отчаянно кидающуюся на пламя? Не сметь так смотреть на Лету и Стигийские болота в едином лице! Я – Владыка…
Скалы – и те трепещут, а больше трепетать нечему, на несколько тысяч шагов ничего живого не осталось…
Удар – усилие…
Русло пересохшего ручья подкрадывается исподтишка, поднимается и изо всех сил бьет по лицу, по плечам, по невовремя подставленным ладоням, где-то в мыслях заливается,
Чем же ты бьешь…
Удар – отчаяние.
Ответ вышибает из легких воздух, острый осколок скалы – их здесь во время схватки образовалось порядком – режет бровь, без всякого почтения к Владыке, режет себе – и все. С усилием переворачиваюсь на бок, ихор начинает заливать глаза, расплывается копье в руках у Алкионея, кажется, что у копья два наконечника…и кованые морды пониже них, что там… львы?
И ловлю ухмылку в черной бородище, и меня начинает колотить так, будто я уже в водах Стикса, потому что не всякий ответ приходит вовремя, потому что лучше бы это и впрямь были воды Стикса…
Потому что он бьет – мной.
Потому что это – новое племя. Великая сила Геи и великая, засасывающая пустота Тартара в единых венах.
Потому что титаны брали свою силу из гор, рек, долин, они и были – горами, реками и долинами. Боги начали черпать власть сперва в самих себе, а после – во всем, провозглашая повсеместно: «я – война», «а я – торговля!».
А Гиганты, порождения Геи и Тартара, берут свою силу от бессмертного противника.
Всасывают в себя и обращают против него, оставляя крохи личности – смертное тело и душу, первое – в землю, второе – в мое царство…
И потому для них опасен Геракл… все-таки Геракл… тот, в ком течет божественная кровь, но у кого пока еще нет бессмертия, тот, у кого не отнять ни крупицы его силы, потому что он ниоткуда ее не берет, у него нет ни мира, ни власти, вся его мощь – его собственная. Геракл, который видит перед собой противника и может спасти Олимп своей смертностью – потому что они не в состоянии забрать у смертного хоть что-то, кроме жизни, конечно.
Задрожавшая рука вознесла двузубец – или двузубец за собой потянул руку.
Удар? Нет удара. Он будет ударом по мне.
Он примет его в себя и обратит… на погибель Аиду.
Алкионей усмехался радостно. Выпивал из моих зрачков страх и беспомощность – все не мог насмаковаться.
– Понял? – спросил весело.
Понял.
Сколько раз мне осталось ударить – пять, десять? Может, меньше? Прежде чем он станет хозяином моему оружию больше, чем я сам, заберет мою мощь и станет более, чем я, Владыкой… А потом он – нет, не убьет, это есть в его глазах – потом он оставит меня здесь захлебываться унижением, поражением… подыхать от сознания того, что случится. Он оставит меня здесь и шагнет в мой мир, нет, в свой мир, и Цербер пропустит его, и врата на алмазных столпах покорно откроются… Он сядет на трон, чтобы судить, казнить и миловать, и смертные – если останутся смертные – будут говорить: «уйти в алкионей», как бы это нелепо ни звучало.
И он откроет врата Тартара, и месть титанов обрушится сначала на тот мир, где так долго ковались стены их тюрьмы.
А может быть, он не захочет быть Владыкой и просто прикажет единому с ним миру умереть. Падут своды, и тогда…
Кора.
Понимание родило память, и сердце сбилось, зашедшись в едином крике: «Дурак!!!»
Если сейчас он шагнет в мой мир… если откроются Врата… если он прикажет пасть в руины моему дворцу…
Я отшвырнул двузубец так, будто мог о него обжечься.
Вслед за этим отшвырнул мир. Это далось неожиданно просто: Владыка бы не смог, потому что Владыки не разбрасываются атрибутами своей власти, и у них не трясутся от напряжения колени, и им не хочется исчезнуть с поля боя, чтобы продолжить бой на своих условиях…
Владыка Аид бы не смог. А у Аида-невидимки, колесничего и воина, – вполне получилось.
Стоило только шепнуть себе: «Нет, это не я».
Это не я пришел сюда – единый с миром и жезлом и хотел одержать победу, повелевая. Это не я был – Флегетоном, Стиксом, вратами Тартара и Коцитом, это не я слился с золотым троном, не я разучился читать по глазам, не меня заливала божественная скука под Пилосом и после него.
Я отшвырнул свой мир, свою власть – и стал перед противником, плечами заслоняя Флегетон, Стикс, гинекей, где была жена, асфоделевые луга и стигийские болота. Это было просто. Стоило только поверить: «Да, это я».
Это я падал лицом на камни, и бился головой о скалы, и сплевывал сочащийся из разбитых десен ихор. Это я поднимался, заставляя замолчать обреченно стучащее: «будет» сердце, отряхивая пальцы от жирного пепла. Это я – дурак, который забыл себя в собственной власти, растворился в своем мире и перестал различать лица.
Я – друг Таната Жестокосердного, муж Персефоны и хозяин Гелло и Цербера. Я – Аид-невидимка, за плечами которого – вечная Ананка.
Я удержу.
Он не улыбался больше – скалился. То ли не понимал всего до конца, то ли как раз понимал чересчур хорошо. Скалился – злобно, насмешливо, страшнее, чем Цербер, когда ему вместо медовой лепешки предлагают за проход сырную…
– И чем будешь биться… Аид?
Тогда я усмехнулся в ответ. Улыбкой человека (или бога, разницы нет), осознавшего свою ошибку.
Меч был здесь, он лежал под ногами, неведомо когда отстегнувшись с пояса. Я мог бы протянуть руку и позвать, я мог бы даже и руки не протягивать…
Но вместо этого я наклонился и подобрал махайру из пепла.
Голос Таната – не того Убийцы, который вечно в делах в смертном мире – а молодого воина, союзника и со-узника в темнице – зазвучал в ушах:
«Неважно, что ты думаешь. Неважно, разишь ли. Ты – воин. Хочешь, я научу тебя?»
«Чтобы я тоже мог убивать?»