К своей звезде
Шрифт:
На Пионерскую возвращались трамваем. Ольга разговорилась, рассказала, что она приехала в Ленинград из Астрахани. Там ее мать работает директором школы. Отец погиб на фронте. Еще в 1941 году. Здесь, возле Ленинграда. Она ездит к нему на могилу. Это не очень далеко. Несколько остановок на электричке с Московского вокзала. Она хотела поступать в Московский политехнический, но здесь могила отца. Помнит ли она его? Конечно. Он был смешным выдумщиком. И носил черную вышитую косоворотку. И подпоясывался синим шелковым шнуром. С кисточками на концах. Когда он садился за стол, кисточками играла кошка.
Ужинали
И Чиж смеялся вместе с нею. Потому что в этот вечер всем было хорошо. Роза иногда вытирала слезы, и Семен трогательно ее утешал. Похоже было, он гордился, что его жена так помнила о своей первой любви. Во всяком случае Филимон Качев был почти родным человеком в этой семье. Его портрет висел на стене. Рядом с портретами Розы и Семена.
Роза пела песни, Ольга ей подпевала. Особенно хорошо у них получалась «Летят перелетные птицы». Голос у Ольги был приглушенно-мягким, улыбалась она только ему, Чижу, когда их глаза встречались, а встречались они часто, потому что Ольга и Чиж сидели друг против друга.
И казалось тогда Чижу, что он опять возвратился в ту ушедшую навсегда, страшную своей беспощадностью и жестокостью, но прекрасную боевым братством жизнь; возвратился к друзьям, для которых понятия чести, верности, долга были не абстрактными понятиями, а частичкой их самих; они все были сотканы из этих понятий. В новой, послевоенной жизни Чиж так и не обрел чего-то ушедшего вместе с войной. Будто оборвалась какая-то струна. Гитара по-прежнему звучит, мелодия прослушивается, а чего-то не хватает…
– Вы еще послезавтра не уедете из Ленинграда? – спросила Ольга, когда они прощались.
– Нет, – сказал он и подумал: «Глаза синие, как небо».
– Я хочу съездить к отцу.
– Где мы встретимся?
– На Московском. Как войдете, там увидите справочное бюро. В девять часов у справочного.
Уже на следующий день Чиж почувствовал замедление в беге часовой стрелки. Ему хотелось, чтобы воскресенье наступило сегодня. Потому что одинокое шатание даже среди развеселых аттракционов на Кировских островах почему-то не радовало. Люди на «чертовом колесе» смеялись и ахали, визжали на «летящих стрелах», улыбались встречному ветру на карусели, а он засмеялся только у кривых зеркал, потому что не засмеяться там было нельзя.
Постояв в очереди, Чиж взял напрокат лодку. Сразу же выяснилось, что он не умеет грести. Весла то слишком глубоко зарывались в воду, то срывались, скользя по поверхности и вздымая веера брызг. С залива тянуло холодом, лодка капризничала, и Чиж, не использовав до конца отпущенное время, сдал ее лодочнику прокатной станции.
На Пионерской трамвай делал поворот, и он на ходу спрыгнул у дома, где жила Ольга. Вошел во двор, нажал кнопку звонка. Дверь никто не открыл…
На следующий день Чиж проснулся в шесть утра. Сквозь открытую форточку доносились звуки шаркающей метлы, приглушенное позвякиванье стеклянной посуды, где-то за домами ритмично долбил утреннюю тишину дизельный движок – скорее всего, по Фонтанке полз какой-нибудь буксирчик.
Вспомнился день в конце апреля 1945 года. Пьяные от весны и близкой победы летчики рвались в бой, потеряв элементарное чувство осторожности. Возвращаясь из боя, Чиж торопил техников с осмотром, подгонял заправщиков и, только они завершали свои манипуляции,
В один из таких дней на его самолете дал течь маслорадиатор. Эскадрилья вылетала на сопровождение штурмовиков в район Берлина, а комэска оставался. С досады Чиж впервые обругал техника и приказал ему готовить самолет одного из молодых летчиков. Но вмешался командир полка, и Чиж остался на аэродроме.
Эскадрилья нарвалась на плотный заградительный огонь. Погиб замкомэска, двое пошли на вынужденную, командир полка выпрыгнул с парашютом. Тот, молодой, которого хотел заменить Чиж, вернулся с перебитой осколком ногой.
Когда Женя Гулак уезжал после демобилизации домой, он признался:
– Течь в радиаторе оказалась вшивой, можно было за полминуты заклепать. Но у меня с утра было дурное предчувствие. Боялся, что больше тебя не увижу.
– Дурак ты, Женя, – обругал его Чиж. – Будь с ними я, может, никто бы не пострадал.
– Нет, ты бы полез в самое пекло, я знаю. Хватит Филимона.
И вот теперь, лежа на раскладушке, отделенный тонкой стеной от своего бывшего техника, Чиж вдруг переполнился благодарностью к этому трудолюбивому доброму человеку.
Да разве на такой грани он раскачивался лишь единожды? Сколько пуль и осколков пролетело мимо, в одном сантиметре от него? Сколько вмятин он насчитал в бронеспинке, сколько пробоин привозил в крыльях и фюзеляже. Как-то осколок зенитного снаряда начисто срезал задник сапога, пятка голая вылезла. И только однажды сталь Круппа вонзилась в плечевую кость.
Чиж встал тихонько, чтобы никого не разбудить. Женька приехал из Пулкова поздно (он и теперь технарит у самолетов, только гражданских), пусть поспят в выходной. Очень тихо захлопнул за собою дверь и вышел во двор. В одном из уголков стояли в очереди женщины с авоськами, возле окошка поблескивали батареи бутылок. Вот откуда, значит, неслись в форточку загадочные звуки. Прием стеклотары.
Не зная, каким воспользоваться транспортом, Чиж пошел к Невскому пешком. У Аничкова моста он задержался. Уж больно хороши были бронзовые кони в рассветных сумерках. Дважды осмотрел скульптуры. В сторону Московского вокзала один за другим, звеня и постукивая на стыках колесами, мчались трамваи, доехать теперь можно быстро, и Чиж не спешил. Зашел в одну из открывшихся столовых, выпил кофе с сайкой, попросил у буфетчицы конфет.
Он так и не сел в трамвай. Пошел пешком. На углу Невского и улицы Рубинштейна наткнулся на цветочный киоск и купил гвоздики. Переходя Литовский проспект, с улыбкой подумал, что уже вторые сутки его жизнь течет в каком-то бессмысленном потоке. До встречи с Ольгой он каждую минуту своего бытия словно вдыхал в себя, как кислород, все стремился запомнить – смех Женькиных девочек, вкус молока, узор воронихинской решетки возле Казанского собора, витрину обувного магазина, запах воды в Фонтанке, толщину гранитных колонн Исаакиевского собора, голос трамвайной кондукторши… И вдруг все это заслонилось скуластеньким лицом с припухлыми губами, перекинутой через плечо косой, строгим взглядом еще совсем детских глаз. Заслонилось и потекло мимо сознания, будто эти часы и минуты стали ненужными в его жизни, будто отсчет прожитого начнется с того мгновения, когда стрелки часов на башне Московского вокзала покажут девять.