К вечеру дождь
Шрифт:
— Славяне, — сказал как бы торжественно Слава, — кому шлем? Демобилизация, славяне!
За 19 суток, вкалывая в две смены, получили они с напарником по 82 рубля и по 4 отгула.
4
ЛОПАТА
Виктор предупреждал меня: лопату — береги!
Еще у мякины интересовался я, а нет ли лишней-де у Хуббенисы Гатауловны лопаты? «Иди, — подумав секунды четыре, ответила она, — иди в контору, Хурнощенко, у стола моего в углу — возьми!»
Лопата
Положи пиджак с деньгами, его не тронули бы, утешаю я себя, а лопату, метлу — ради бога! «У-у, — выпячивает нижнюю губу Виктор, — эт-то такой народ!»
И вот нынче, на Первом подъемнике, спустившись к заглушкам в подвал, я нахожу эту свою лопату у стены. И черная, и черенок кривой, красноватый от недосодранной осиновой коры. — Моя!
Ни Слава, ни его напарник принести ее сюда не могли, незачем, вон их сколько у стены-то стоит. И я осеняюсь — Митрич! Конечно. Когда третьего дня его прикрепляли к нам с Виктором на полсмены, он видел, разумеется, куда я отношу. Наутро его к Славе послали, дабы успел перенять кое-что напоследок у них, а он сачковал, ходил, дурочку валял по территории, вот он и…
Хочу ему сказать. Приближаюсь, останавливаюсь рядом и… и не могу все-таки! Интуиция мне подсказывает: нет, нет, не надо сейчас. Ведь я-то знаю уже, Митрич — человек неплохой, лопата — не вся суть его, даже отнюдь. Хотя обидно, как-то по-детски возвращено.
На Первом подъемнике люди, как на основном и самом трудном, должны надолго обосновываться, всерьез: меня Хуббениса переводит на Десятый, а Митрича куда-то еще. А «надолго и всерьез» ставятся на Первый два «интеллигента» из спорткомитета, прибывшие с последней партией помощников городских. Я захожу за своей лопаткой, а один из них, немолодой уже и всамделишно начальнически солидный, широкой спортсменской своей грудью перегораживает мне путь. «А лопатка?» — задористо усмехается он. — «Лопатка эта моя!» — «Это как это, это как это? Это почему ж это?» — не верит-усмехается спорткомитетовец. Я подробно, со всей старательностью объясняю ему, он слушает, и он, нехотя, словно б не поверив, а лишь не подыскав серьезных возражений, уступает, куда ж, мол, деваться. С неожиданной искренностью он делает признание. «Так мне, знаете, хочется задержать вас с этой лопаткой!..»
В детстве-юности, умозаключаю я, покрепче ухватясь за приятно шершавенький черенок, в детстве-юности знал ты, поди-т-ко, зна-а-л, спорткомитетовец, что это такое беречь лопату-то!
— Корреспонденты! — сплевывает на траву Виктор и не считает необходимым что-то тут добавлять.
По подсказке, очевидно, замдиректора, молодой бородатый парень с фотоаппаратом остановил на ходу тутошнего ХППевского коня. Возчик — небритый краснорожий малый, подчиненно и вместе гордясь, подхватывает коня под уздцы и замирает, по-передовистски выпуча перед фотоаппаратом глаза. Щелк-щелк, летит птичка, а фотокор, — нам с Виктором видно его со спины, — отделавшись, стало быть, интеллигентской побежкой,
— Ишь ить че, — улыбаясь, мотает черной головой Исмагил, глядя им вслед, — тоже ить ведь вот…
А мне вспоминается оренбургский писатель Володя Пшеничников: работая вроде бы в райкоме комсомола и будучи проверяющим на уборочной, наткнулся он в поле на пустующий комбайн — комбайнер заболел. Не найдя чего получше, Пшеничников сел на комбайн и отработал за того комбайнера всю оставшуюся уборочную. Интересно тут то, что руководство Володи-Пшеничниковское столь прямолинейного понимания своих обязанностей не оценило. Оно, даже наоборот, не поняло такого его поведения, и Пшеничников вернулся работать на прежнее свое место, в школу.
5
Довольно долгое время я нарочно не спрашивал имен у моих товарищей. Пусть, думал себе, пусть оно идет как идет.
Придя со смены, я ложился в половине пятого немного отдохнуть и выслушивал, как правило, очередную шоферскую историю.
— Его, — рассказывает один, недавно со службы такой морячок, — его и в гараже-то самого не было в ту пору. Заехал, «жигуль» какой-то и в бампер — бэмс! И пожалуйста, лишили на три месяца прав, — справедливо, скажешь? Друг теперь на его же машине сюда приедет работать, разобьет всю, не его же ведь, ну.
Мы лежим, отдыхаем. Возвращается «Володина бригада». Их дело грузить зерно в мешок и оттаскивать этот мешок, куда покажут. «Кантарка» называется. Тяжелая работа, неприятная. Браться не за что, берешься за уголки, — мешок вырывается, пальцы ссаживаются мешковиной чуть не до крови… Приходят и каждый раз спят часа полтора после смены, так устают. Кроме бригадира Володи, легкий и уже немолодой восточный человек, которого, поддерживая обычай, про себя я зову Хаджи-Мурат, и еще третий — красивый, не служивший в армии паренек. Парубок. Девушки, что недавно поселились за стеной у нас, заглядываются на него, а он — ничего. Он и не курит, и не выпивает почти, уважает вот Володю, всю вот эту нашу мужскую ситуацию.
— Вскалькиром, вскалькиром три бутылки? — не верит кто-то из дальнего угла на очередное лихое сообщение.
Рассказчик отвечает, однако из-за шума подсказок-возражений, летящих отовсюду, его не слышно.
— Да он уж все, ручной! — доносится чей-то другой рассказ о ином совсем каком-то жизненном событии.
Митрич, с утра еще сегодня погрозившийся купить «коньяку с нарезкой», сгонял после смены с Исмагилом в деревню (тому по своим делам туда) и вот садится к столу посреди просторной нашей комнатищи, вынимает из брюк бутылку одеколона и откручивает «нарезную» пробку.
— Не-ет, — отказывается от предложения Володя. — Одеколон не пью, Митрич. Никогда не пробовал.
— Нет? Не пробовал? — Митрич от предощущений добр сейчас и чуть не трепетен. — Нет, да? А ты спробуй, попытай, Володя!
Вытряхивает одеколон в стакан, воды туда из чайника и медленно, мелкими сдавленными глотками пьет. Жижа, белая, аж вскипает над его ртом с шипением. Рвотное движение, еще, но опытный питун Митрич справляется, гасит это дело. Наливает в тот же стакан воды, глоток, еще, еще, вдох, выдох, вдох, выдох. С газеты — щепотку соли туда, в раззявленный рот пустой. Все! Готово дело. Закуривает, трясет деловито спичечным коробком. Ф-ффу-у…