Каббала
Шрифт:
За город я и отправился, проделав путь, занявший большую часть дня, в машине, которую вел сам Маркантонио. Энтузиазм его в отношении бега ни в малой мере не ослаб; напротив, казалось, он лишь набирает силу вследствие, быть может, того, что к тренировкам со времени нашей встречи юноша так и не приступил. Уже под вечер, в лучах красного солнца, проливающихся сквозь синие сумерки, мы въехали в огромные ворота парка. Сначала шла дубовая роща, затем протянулось на целую милю открытое поле с разбегавшимися от дороги овцами, потом пошла pineta48 с журчащим ручейком; накрытые голубиной тучей дома крестьян; верхняя терраса с перспективой фонтанов; и наконец, сам дом с Черной Королевой, влачащей длинный хвост саржевого платья по усыпанному толченым ракушечником подъездному пути. Уже не оставалось времени полюбоваться оранжево-бурым фронтоном виллы с его грубой лепниной – венки и гирлянды, – осыпавшейся под ударами солнца и дождя, или прославленным фризом с изображением всех женщин из поэм Ариосто, напоминающим о днях, когда Папа Сильвестр Левша49 правил здесь своей академией и выдумывал сильвестрианскую форму сонета. Все, что я сумел, это утаить радость, охватившую меня, когда выяснилось,
За столом меня представили донне Джулии, единокровной сестре Маркантонио, и старой деве, состоявшей с семьей в двоюродном родстве, всегда и всюду присутствующей, неизменно безмолвной, с неизменно движущимися в ответ на какие-то ее потаенные мысли губами – должно быть, так же движутся они у любого отшельника. Донна Джулия за всю ее жизнь никогда не оставалась наедине с собой более чем на полчаса. Природа наделила ее обширными дарованиями по части порочности, но развиться этим дарованиям не дали, и они отыскали себе прибежище у нее в глазах. Не имея с малых лет чтения более возбуждающего, нежели комедии Гольдони и «I Promesse Sposi»50, она однако же догадалась о существовании преступного мира и ныне, когда браку предстояло сделать ее свободной во всех отношениях, нашла для себя в этом мире роль. Донна Джулия была женщиной несколько скованной, почти некрасивой, со взором спокойным и злым. Большую часть времени она промолчала, не выказывая никакого интереса ко мне – казалось, основная ее забота состояла в том, чтобы поймать уклончивый взгляд брата и, поймав, победно внедрить в него некую знаменательную мысль.
Спать на вилле Колонна ложились рано. Однако Маркантонио, которому самые незатейливые мои замечания казались поразительными, приходил в мою комнату, и мы часами беседовали с ним за стаканом марсалы. Не сомневаюсь, что его мать, наблюдавшая за этими визитами сквозь приоткрытую дверь холла, полагала, радуясь, будто я читаю юноше наставления о гигиене. На самом деле, мы в основном занимались – и особенно на исходе недели – диаграммами, показывающими, какие расстояния день за днем пробегает маленький чемпион и за какое время.
По-видимому, как раз на исходе недели и состоялся тот поздний разговор, в котором дружелюбие внезапно обернулось презрением. Занятие, которому он предавался, не давало его чувствам пищи, и чувства отомстили ему. Сознание юноши вновь наполнили похотливые образы, им овладела потребность в бахвальстве. Возможно, он понял, что великих успехов в избранном деле ему не достичь, а поскольку самолюбие томило его жаждой превосходства во всем, пришлось заменить эти успехи перечнем первых призов, завоеванных им на иной арене. Он пустился в воспоминания о встречах с бразильскими девушками под сенью зеленых беседок на берегах Комо. Он рассказал, как вернулся после своего посвящения в Рим, намереваясь выяснить, действительно ли добыча в этих играх дается так легко, как ему показалось. И внезапно у него открылись глаза, он увидел мир, о котором и не мечтал. Так значит, правда, что мужчины и женщины только делают вид, будто погружены в какие-то занятия, между тем как на самом деле они живут полной жизнью в мире условленных свиданий, тайных знаков и уверток! Теперь он понял, почему у официантки приподняты брови, и почему служительница в театре, отпирая ложу, как бы случайно касается вас рукой. Совсем не случайно вздутый ветром конец шарфа важной дамы залепляет вам лицо при выходе из дверей отеля. Друзья вашей матери, проходящие коридором мимо гостиной, тоже оказались там не случайно. Теперь он понял, что каждая женщина – дьяволица, но только глупая, и что ему открылось единственно подлинное и приносящее радость занятие в жизни – охота на них. Он то выкрикивал фразы о легкости этой охоты, то принимался описывать все ее сложности, всю тонкость приемов. Он воспевал то однообразие женских слабостей, то бесконечную множественность темпераментов. Он похвалялся полным своим безразличием и превосходством над ними; он видел их слезы, но не верил в способность страдать. Он сомневался, есть ли у женщин душа.
К событиям истинным он прибавлял желаемые. К знакомству с одним из уголков Рима присовокуплялись мечтательные представления четырнадцатилетнего мальчика о цивилизации, в которой никто ни о чем не думает, кроме изысканных нег. Изложение этих фантазий заняло у него около двух часов. Я слушал, не произнося ни слова. Должно быть, мое молчание и подточило его восторги. Он витийствовал, желая произвести на меня впечатление. Впечатление он произвел – тут уж ни один уроженец Новой Англии ничего не смог бы поделать; однако я понимал, сколь многое зависит от моей способности сохранять внешнюю невозмутимость. Возможно, он вдруг осознал, что с моей точки зрения в его приключениях завидовать нечему; возможно, его захлестнуло черной откатной волной, следующей по пятам за подобной гордыней; возможно, все возрастающая усталость, наконец, отверзла истине уста, – как бы то ни было, сил в нем осталось лишь на последнюю вспышку:
– Я ненавижу их всех. Мне все ненавистно. Этому не видно конца. Что же мне делать?
И он упал на колени рядом с кроватью, зарывшись лицом в тюфяк и лихорадочно цепляясь руками за покрывало.
Священникам и врачам нередко случается слышать крик: «Спасите меня! Спасите!». Прежде чем подошел к концу год, проведенный мной в Риме, мне предстояло услышать его еще от двоих людей. Так не говорите же мне, что крик этот – вещь необычная.
Плохо помню, что я сказал, когда наступил мой черед. Помню лишь, что разум мой с ликованием ухватился за предложенную тему. Небесам только ведомо, у каких теологов Новой Англии заимствовал я их безжалостную мудрость. Вино пуританизма пьянило меня и, мешая словарь Пятикнижия со словарем психиатрии, я раскрыл перед юношей бездну, в которую соскользнул его разум; я указал ему, в чем он уже походит на своего дядю Маркантонио – предостережение не из слабых; я открыл ему глаза на то, что его тяга к спорту была симптомом распада; на то, что он не способен сосредоточиться на общечеловеческих интересах, на то, что все, о чем он помышляет и чем увлекается – юмор, спорт, честолюбивые порывы – все это предстает перед ним лишь как символы похоти.
Моя небольшая тирада оказалась гораздо более действенной, чем я ожидал, и причин тому было несколько. Прежде всего, в ней присутствовали сила и искренность, коими пуританин вооружается, намереваясь пресечь поступки, которых себе самому он позволить не может, – не обычный для латинянина всплеск жестов и слез, но холодная ненависть, пронимающая жителя Средиземноморья до костей. К тому же, каждое мое слово уже имело в сознании юноши неузнанного двойника. Истину, содержащуюся в идеалах праведности и чистоты, распутник постигает куда ясней проповедника, поскольку как раз ему, распутнику, и приходится расплачиваться за отступление от них – скрупулезно, безутешно, сознательно и неотвратимо. Произносимые мною слова воссоединялись в сознании Маркантонио с их прототипами. Да и откуда было мне знать, что он совсем недавно достиг той ступени падения, когда все существо человека, словно услышав удар неких колоколов безысходности, откликается словами: «Мне никогда с этим не справиться. Я погиб». И опять-таки, я лишь спустя какое-то время узнал, что Маркантонио обладал истовой верой, что весь последний год он перемежал религиозность разгулом, наблюдая, как прежняя его личность отступает перед нынешней и как отчаяние, томящее нынешнюю, выливается в страдания прежней. В конце концов, видя столь частые свои падения, он из одного лишь цинизма перестал ходить к мессе и не ходил уже несколько месяцев. Вот вам причины, объясняющие сокрушительное воздействие моей краткой, мстительной речи. Он съежился на ковре, умоляя меня замолчать, прерывающимся голосом обещая исправиться. Но я, исторгнув у него признания, на которые он, быть может, больше никогда не отважится, полагал неразумным так просто его отпустить. У меня еще оставались нерастраченными запасы негодования. Под конец он стоял посреди ковра на коленях, зажимая руками уши и кивая мокрым лицом с ужасом и мольбой. Я замолк, некоторое время мы, сотрясаемые головной болью, мутно взирали один на другого. Затем разошлись по постелям.
На следующее утро Маркантонио показался мне бесплотным, вновь обретенная решимость сделала его чуть ли не прозрачным. Передвигался он тихо, всем обликом выражая смирение. О вчерашней сцене ни слова сказано не было, но во взглядах, бросаемых им поверх теннисной сетки, сквозили почтительность и покорность, раздражавшие меня пуще всякой дерзости. Сыграв два сета, мы побрели к одному из нижних фонтанов и там, растянувшись на полукруглой скамье, он проспал три часа. Мне казалось, я вижу, как утро переходит на полдень, как солнце наполняет тонкое тело юноши сладкой истомой, следующей за истерической вспышкой, и казалось, что будет не слишком поспешным задуматься, – а вдруг мы и впрямь преуспели? Я грезил наяву. С симметричной террасы, лежащей несколько ниже дома, доносилось щелканье подстригающих ветви ножниц; с поля, на котором стоял античный жертвенник, похожий формой на барабан и украшенный почти уже стершимся барельефным бордюром, долетали крики студентов-богословов, игравших, подоткнув рясы, в футбол (маленькая вилла, стоявшая на землях поместья, предоставлялась им для летнего отдыха); в сосновой роще слышались восклицания двух пастухов, сидевших, обстругивая по ветке, между тем как скот их почти неосязаемо убредал все ближе к идущей за рощей дороге. Прямо передо мной на разные лады распевал фонтан: на смену стрекоту вырывающейся на волю струи, шел звон, с которым она опадала в первую чашу; их сменяла барабанная дробь, когда вода, переполнив первую чашу, падала во вторую, и все завершалось звучной многоголосицей, которой бассейн приветствовал брызги, летящие в него с каждого уровня. На колене моем лежал нераскрытый Тацит, а глаза провожали ящерок, стремительно пролетавших по блестевшему под солнцем гравию, отмечая их замешательство, когда неожиданный ветерок, отдувая свисающую с фонтана водяную вуаль, орошал нас мельчайшей пылью. Однообразие освещения и звучанье воды, насекомых, голубей в крестьянских домах у меня за спиной, напоминали, сливаясь, те дрожащие и мерцающие паутины звука, которые современные композиторы развешивают над оркестром, временами пронзая их мычащей мелодией, состоящей из исполняемых гобоями терций.
Пока я вот так сидел, мне принесли из дома записку. Мистер Перкинс из Детройта прознал, что я здесь, и воспринял это обстоятельство как удачный предлог для вторжения в самую недоступную виллу Италии. Теперь, уже обосновавшись в одной из гостиниц ближайшего к нам городка, он объявлял о своем намерении нанести мне визит. Я нацарапал на обороте записки, что несчастье, случившееся в семье, не позволяет мне в настоящее время пригласить его в гости.
Солнце, палившее с утра, разошлось не на шутку, так что послеполуденные часы мы провели под крышей. Маркантонио с донной Джулией пытались обучить меня неаполитанскому диалекту – к вящему ужасу сидевшей рядом с нами кузины. Вскоре однако урок выродился в полное тонких колкостей препирательство преподавателей. Колкости, по большей части словно бы заключенные в лопающиеся от ненависти скобки, стремительно следовали одна за другой, густо пересыпаемые жаргонными оборотами, находящимися далеко за пределами моего понимания. Чем она его донимала, я мог только догадываться. Он неизменно терпел поражение, отчего говорил все громче и раздраженнее. Дважды он бросался вокруг стола, собираясь ударить ее; она ожидала удара, спокойно подаваясь навстречу брату и глядя на него снизу вверх магнетическими глазами. Наконец, он попросил меня уйти с ним вместе наверх, и они расстались, совсем как семилетние дети – строя друг другу рожи и норовя последним выкрикнуть какую-нибудь гадость.
После обеда военные действия возобновились. Герцогиня клевала носом у огня; сидя напротив нее, что-то бормотала кузина. А двое детей, пристроясь в тени, обменивались оскорблениями. Их непонятная ссора подействовала на меня до странного тягостно. Я извинился и отправился спать. Последним, что я увидел, был удар, который взъярившийся Маркантонио обрушил на сестрино плечо, последнее, что услышал – переливы ее дразнящего смеха, сопровождавшего их возню на стоявшем в углу резном деревянном сундуке. Поднимаясь по лестнице, я спорил сам с собой: ну конечно, у меня разыгралось воображение; слишком много эротических россказней свалилось на мою бедную больную голову за эту неделю; конечно, мне лишь почудилась, что любовь и ненависть смешались в этих ударах, обращая их в жестокие ласки, что в самом ее смехе издевки было не меньше, чем приглашения.