Каббала
Шрифт:
Радость обуяла мадам Агоропулос, когда та услышала, что ее собирается посетить недостижимая княгиня – мадам и мечтать об этом не смела. Не являясь рабыней социальных условностей, мадам Агоропулос тем не менее всей душой устремлялась к Каббале, как некоторые устремляются к Царству Небесному. Она полагала, что в этом сообществе царят мир, любовь и взыскательный ум. Уж здесь-то не встретишь ни глупца, ни завистника, ни вздорного человека. Княгиню д'Эсполи она видела лишь однажды и навсегда уверилась, что именно такой стала бы и сама, будь она немного красивее, худощавее и имей побольше времени для книг, – ей и в голову не приходило, что все это куда более в ее власти, нежели во власти княгини, и что главной препоной на пути ее преображения является ее же ленивое мягкосердечие – великое, но ленивое.
В пять часов вечера княгиня заехала за мной на машине. Описывать ее наряд я бы не взялся – довольно сказать, что она обладала невероятной способностью выдумывать новые изгибы, оттенки и линии, отвечавшие складу ее натуры. Это умение лишь способствовало ее шумному успеху в Италии, ибо итальянки,
Мы проехали милю или две по Виа По и остановились у самого уродливого дома на ней, образчика современной немецкой архитектуры, более всего уместной при строительстве фабрик. Пока мы поднимались по лестнице, она все бормотала: «Вот увидите! Вот увидите!» В холле мы обнаружили горстку запоздавших гостей, стоявших, прижав пальцы к губам, меж тем как из гостиной неслись звуки страстной декламации, сопровождаемой звоном лирных струн, неутешным moto perpetuo62 восточной флейты и ритмичными хлопками в ладоши. Иными словами, мы пришли слишком рано; кампанию по обзаведению двумя тысячами знакомых за десять дней пришлось застопорить в самом ее начале. Раздосадованные, мы прошли в сад за домом. Трагическая ода еще отдавалась у нас в ушах, когда мы присели на каменную скамью и углубились в представление, которое невдалеке от нас задавал укутанный в яркие разноцветные шали старый господин, сидевший в кресле-каталке. Это был Жан Перье. Я рассказал княгине о том, как мадам Агоропулос отыскала безгрешного старого поэта в жалкой пизанской гостиничке, где он, завернувшись в шали, дожидался скорой смерти, и как она, одарив его нежным участием, обеспечив деревенским молоком и окружив целой стаей домашних животных, вновь привела к нему музу и наполнила покоем его последние годы, что способствовало в дальнейшем его избранию во Французскую Академию. В настоящую минуту он обращался с речью к кружку внимавших ему кошек. Шесть серых, как сигаретный пепел, ангорских кошечек то и дело принимались вылизывать шелковистую шкурку у себя на плечах, бросая на своего благодетеля вежливые взгляды. Уже прочитав последнюю книгу поэта, мы знали их имена: имена шести королев Франции. Сказать по правде, мы задремали – жаркое солнце, хоры из «Антигоны» за нашей спиной и ораторские периоды Жана Перье, обращенные к французским и персидским королевам, вогнали бы в сон и того, кто не провел ночь, перемежая исповедь слезами.
Когда мы очнулись, концерт уже завершился, и общество, после музыки шумное вдвойне, громогласно выражало свое одобрение. Мы возвратились в дом, жаждая знакомств и пирожных. Море шляпок, множество неуверенных, шарящих вокруг в вечном поиске новых приветствий глаз, обладатели которых, приметив княгиню, спешили сами разразиться приветствиями; кое-где – обширное чрево посла или сенатора, обтянутое саржей и перечеркнутое золотой цепочкой.
– Кто та дама в черной шляпе? – прошептала Аликс.
– Синьора Давени, жена великого инженера.
– Подумать только! Вы ее ко мне подведете или меня к ней? Нет, я к ней сама подойду. Вперед.
В облике синьоры Давени, маленькой женщины из простонародья, прежде всего привлекали внимание высокий, гладкий лоб и ясные глаза юноши-идеалиста. Она была замужем за одним из самых выдающихся инженеров Италии, изобретателем множества удивительных мелочей, без которых невозможно самолетостроение, и оплотом консервативных методов агитации в набирающем силу рабочем движении. Сама синьора состояла во всех сколько-нибудь заметных благотворительных комитетах, какие только существовали в стране, а во время войны руководила бесчисленными начинаниями. Сознание своей ответственности в соединении с решительной прямотой, порожденной скромностью ее происхождения, то и дело заставляло ее вступать в короткие, всегда победоносные стычки с тем или иным Кабинетом министров или составом Сената; немало рассказывали также о резких отповедях, которыми она встречала неуверенное и добронамеренное вмешательство в ее дела представительниц царствующего Савойского дома. Впрочем, известность привела лишь к тому, что манеры синьоры Давени стали еще проще, а живая ее сердечность неизменно лишала оказываемое ей уважение оттенков лести. Одежда и походка синьоры не отличались изяществом: казалось, крупные ступни обгоняют ее, как у какой-нибудь деревенской девушки, взбирающейся с кувшином по горной тропе. Пока она носила форму, такая поступь выглядела даже привлекательной, но теперь синьоре Давени пришлось снова вернуться к шляпкам, платьям и кольцам, и понимание, что ей недостает грациозности, сильно ее удручало. Дом синьоры находился в Турине, однако она подолгу жила в Риме, на Виа Номентано, и знала здесь всех и вся. С непредсказуемостью, составляющей самую природу гения, княгиня завела с ней разговор о торфяном мхе, применяемом в хирургических повязках. Казалось, будто совершенства двух этих женщин, разнообразные и несхожие, окидывают друг дружку быстрым, узнающим взглядом; княгиня с изумлением обнаружила столь разительные достоинства в женщине, перед именем которой отсутствует «де», а синьора Давени дивилась наличию подобных же качеств в представительнице благородного сословия.
Я отошел в сторонку, но княгиня вскоре присоединилась ко мне.
– В ней все настоящее, в этой женщине. В пятницу я обедаю у нее; вы тоже. Найдите мне кого-нибудь еще. Вон та громогласная блондинка, кто она?
– Вам с ней будет неинтересно, княгиня.
– Она должна представлять собой нечто значительное, с таким-то голосом; так кто же?
– Это, может быть, единственная в мире женщина, во всем противоположная вам.
– Тогда я обязана с ней познакомиться. Она сможет напоить меня чаем и познакомить с дюжиной других людей?
– О да, безусловно сможет. Но у вас с ней нет ничего общего. Это узколобая англичанка, княгиня. Ее интересует только одно – Протестанская Церковь. Она живет в маленькой английской гостинице…
– Но откуда в ней такая величавость? – и княгиня сделала жест, в совершенстве имитирующий оригинал.
– Видите ли, – наконец сдался я, – она достигла высших почестей, о которых может мечтать англичанка. Она сочинила духовный гимн и ее возвели в рыцарское достоинство, наградив Орденом Британской империи.
– Боже, как интересно. Я должна немедленно с ней познакомиться.
И я подвел ее к леди Эдит Стюарт, госпоже Эдит Фостер Причард Стюарт, автору гимна «Блуждая вдали от Твоих путей», величайшего из всех, написанных со времен Ньюмена63. Дочь, жена, сестра – и так далее – пастора, она всю свою жизнь плескалась в свежительных струях англиканского вероисповедания. Разговоры ее сводились по преимуществу к порицанию праздной жизни, к обсуждению какого-нибудь многообещающего молодого человека из Шропшира и к рассуждениям о редакционных статьях в последних номерах «Стяга Св. Георгия» и «Клича англиканца». Большую часть времени она проводила, сидя на митинговых платформах, собирая подписи и выслушивая обидную брань. Создавалось впечатление, что ее до скончания дней будет окружать кордебалет из вдов и викариев, которые, по ее выражению, едва восстав, клонились и раздавали хлебы ячменные. Ибо она сочинила величайший из духовных гимнов нашего времени и, глядя на нее, оставалось только гадать, какой, собственно, дух и когда осенил эту горластую и самовлюбленную женщину, нашептав ей восемь строк пронизанных отчаяньем и смиреньем. Такой гимн мог сочинить Купер64, нежная душа, раскрывшаяся навстречу пламени евангелизма, слишком жаркому даже для негров. Должно быть, на какое-то из мгновений ее мучительного девичества в ней воссоединилась вся искренность, неравномерно распределенная по многим поколениям пасторов, и поздно ночью, исполнясь непонятного ей уныния, она доверила дневнику душераздирающую исповедь. Потом приступ прошел и уже навсегда. То был наглядный пример великой загадки, таящейся в вере и в артистическом переживании – огромной глубины, порой открывающейся в ничтожном человеке. Будучи представленной княгине, леди Эдит Стюарт явственно приосанилась, давая понять, что титулом ее не проймешь. Аликс же вновь изумила меня, со всей прямотой попросив разрешения сослаться на новую знакомую как на рекомендательницу в ходатайстве о приеме ее, Аликс, племянника в Итон. Племянник, правда, живет в Лионе, но если леди Эдит позволит, княгиня была бы рада заглянуть к ней как-нибудь под вечер и принести несколько писем мальчика, фотографии и иные свидетельства, которые смогут убедить ее, что мальчик достоин рекомендации. Они договорились встретиться в пятницу, и княгиня подошла ко мне, ожидая, что я познакомлю ее с кем-то еще.
Так продолжалось около часа. У княгини не было метода, каждая новая встреча ставила ее перед новой проблемой. За три минуты встреча переходила в знакомство, а знакомство в дружбу. Вряд ли кто-либо ее из новых подруг догадывался, насколько странным все это ей представлялось. Она то и дело спрашивала у меня, чем «занимаются» их мужья. И страшно радовалась, узнавая, что мужья чем только ни занимаются; она никогда не думала, что может встретить таких людей и улыбалась изумленно, будто девушка в предвкушении знакомства с настоящим поэтом, стихи которого попали в печать. Супруга врача, супруга фабриканта резиновых изделий, как интересно… Ближе к вечеру энтузиазм ее начал ослабевать.
– Я чувствую себя какой-то пыльной, – прошептала она. – И совершенной мадам Бовари. Надо же, сколько всего происходит в Риме, я и не знала. Пойду попрощаюсь с мадам Агоропулос – tiens65, а это что за красавица? Она американка, верно? Скорее.
В тот вечер, единственный раз в жизни, я увидел прекрасную и несчастную миссис Даррел, пришедшую попрощаться со своими римскими друзьями. Когда она появилась в комнате, все примолкли; было нечто античное, платоновское во впечатлении, которое производила на людей ее красота. Она лелеяла в себе это качество с долей того тщеславия, которое мы прощаем великому музыканту, подчеркнуто вслушивающемуся в собственную безупречную фразировку, или актеру, который, забыв и об авторе, и о товарищах по сцене, и о самой пьесе, импровизирует, растягивая последние мгновения сцены смерти. Бросаемые ею взгляды, ее одежды, движения и разговор могла позволить себе лишь неоспоримая красавица: она тоже возрождала давно утраченное искусство. К этой виртуозно используемой артистичности ее облика болезнь и страдания добавляли черту, которой даже она не могла вполне оценить – волшебство потаенной печали. Но все ее совершенства оставались неприкасаемыми, никто из ее ближайших друзей, включая даже мисс Морроу, не осмелился бы ее поцеловать. Она походила на одинокую статую. Душа ее, уже пережив страдания близкой смерти, бросала последней вызов. Она ненавидела каждый атом мироздания, в котором возможна подобная несправедливость. На следующей неделе ей предстояло затвориться в своей вилле на Капри, чтобы в обществе неверного ей любовника прожить среди полотен Мантеньи и Беллини еще четыре месяца и умереть. Однако в тот вечер она обводила гостиную невидящим взором, в умиротворенной самовлюбленности, бывшей источником и ее совершенства, и ее болезни.