Каббала
Шрифт:
В первые послеполуденные часы уже ощущалось приближение обеда. Некие струны официальной чопорности ощутимо подтягивались до тех пор, пока не начиналась сама церемония, взрываясь, подобно фейерверочной петарде, заполняющей все вокруг ослепительным светом и чарующими подробностями. Из того крыла дома, где находилась кухня, часами доносилось жужжание, словно из пчелиного улья; потом в коридорах поднималась беготня служанок, ведающих одеванием и прической, слуг, зажигающих свечи, и слуг, отвечающих за цветы. Хруст гравия под окнами объявлял о появлении первых гостей. Дворецкий, надев золотую цепь, занимал вместе с лакеями положенное место у дверей. Из своей башни спускалась мадемуазель де Морфонтен, слегка подкидывая пятками шлейф платья, чтобы проверить его податливость. Сидевший на балконе струнный квартет начинал играть вальс Глазунова, совсем тихо, словно повторяя про себя недавно заученное. Вечер обретал все большее сходство с поставленным Рейнхардом80
Я уже описывал обыкновение мисс Грие парить над своим столом, рассадив гостей так, чтобы ей был слышен каждый шепот самого удаленного из них. Астри-Люс придерживалась процедуры прямо противоположной и слышала из сказанного за столом столь немногое, что даже почетнейший из гостей зачастую терял надежду привлечь к себе ее внимание. Она казалась внезапно захваченной оцепенением; глаза ее смотрели куда-то в потолок, как у человека, пытающегося расслышать хлопанье далекой двери. На другом конце стола обычно сидел кто-либо из Каббалистов: мадам Бернштейн, сжавшаяся в комочек под роскошной меховой пелериной, похожая на хворую шимпанзе и поворачивающая то вправо, то влево лицо, которого не покидала одобрительная, дружеская гримаска; герцогиня д'Аквиланера, истинный портрет кисти Морони81 – платье в пятнах, чем-то испачканное лицо, непонятным образом приводящее на ум сразу всех бесподобных в своем беспутстве и буйстве баронов ее рода; или Аликс д'Эсполи, делающая редкостной красоты руками пассы, обращая каждого из гостей в приятнейшего, остроумного и полного энтузиазма собеседника. Мисс Грие, вынужденная править собственными празднествами, появлялась редко. Нечасто удавалось пригласить и Кардинала, поскольку общество для него приходилось подбирать с бесконечным тщанием.
Почти каждый вечер, после того, как последний из гостей покидал холм или отправлялся в постель, и последний из слуг завершал поиски еще не приведенной в должный порядок мелочи, мы с Астри-Люс спускались в библиотеку и вели долгие беседы за рюмочкой выдержанного французского коньяка. Тогда-то я и начал понимать эту женщину, тогда я увидел, в чем мои первые суждения о ней были ошибочными. Она отнюдь не была ни глупой старой девой, обладавшей несметным богатством и вынашивавшей роялистскую химеру, ни чувствительной дурочкой из благотворительного комитета, – нет, она представляла собой христианку второго столетия. Робкую религиозную девочку, так слабо связанную с окружающим ее миром, что в любое из утр она могла, проснувшись, не вспомнить, как ее зовут, и где она живет.
Мне Астри-Люс всегда казалась примером того, насколько бесплодна добродетель без разумения. Благочестие как бы плотным облаком обволакивало это милое существо; рассудок ее никогда не уклонялся надолго от помыслов о Создателе; каждое ее побуждение являло собою саму добродетель: но в голове у нее было пусто. Ее благие деяния были бесчисленны, но бестолковы, она становилась легкой добычей всякого, кто додумывался написать ей письмо. По счастью, жертвовала она немного, ибо не могла различить границы между скупостью и расточительностью. Я думаю, она была бы очень счастлива, доведись ей родиться среди слуг: она понимала смысл служения, видела в нем красоту, и если бы ей еще выпало побольше унижений и испытаний, то лучшей пищи для души ей не пришлось бы и желать. Святость без препятствий невозможна, а ей никак не удавалось отыскать ни одного. Она то и дело слышала о греховности гордыни, сомнения и гнева, однако ни разу не ощутила ни малейшего их приступа и потому миновала ранние стадии духовной жизни в состоянии полнейшего недоумения. Она ощущала себя испорченной, греховной женщиной, но не понимала, как взяться за собственное исправление. Леность? Каждое утро, еще до появления горничной она по часу проводила на коленях. Так трудно, так трудно обрести добродетель. Гордыня? В конце концов, после напряженного исследования собственной души она, как ей показалось, отыскала в себе ростки гордыни. И отыскав, набросилась на них с яростью. Ради искоренения порочных наклонностей она заставляла себя публично совершать пугающие поступки. Тщеславное любование собственной внешностью или богатством? Она намеренно грязнила рукава и лиф своего платья, терпеливо снося молчаливый испуг друзей.
Писание она понимала буквально, – я собственными глазами видел и не единожды, как она, снимала плащ и отдавала его бедняку. Я видел, как она прошла несколько миль с подругой, попросившей проводить ее до дороги. Теперь мне стало ясно, что поражавшие ее приступы рассеянности были уходами в себя ради поклонения и молитвы, уходами, которые порой порождались событиями попросту смехотворными. Я больше не
Но какой бы странной ни казалась мадемуазель де Морфонтен, она никогда не выглядела смешной. Столь полное самоотречение по одной лишь чрезмерности своей могло стать заменой разума. Она определенно обладала способностью ронять время от времени замечательные по проницательности суждения, суждения, порождаемые интуицией и минующие кривые коридоры нашего рассудка. Порой она могла быть невыносимой, порой – выказывать почти чудотворное понимание чьих-либо нужд. Люди, до такой степени несхожие, как донна Леда и я, питали к ней любовь, то почти снисходительную, как к неразумному дитяти, то благоговейную, как к существу, чьи возможности беспредельны. Так ли уж точно знали мы, у кого гостили? Что если в нее – буквально, буквально! – воплотился…?
Таким было существо, понимание которого пришло ко мне во время поздних бесед в библиотеке, за рюмочкой выдержанного коньяка. Разговаривали мы неспешно, то и дело умолкая, и в сущности ни о чем, но моему многое уже повидавшему инстинкту не потребовалось долгого времени, чтобы прийти к убеждению, что моя собеседница хочет поделиться со мной чем-то для нее чрезвычайно важным. Скоро я понял, что покоя мне не видать. Явственные затруднения, с которыми сталкивалась Астри-Люс, стараясь перейти к сути дела, только усиливали мой страх перед близящимися откровениями. Вскоре, однако, вместо того, чтобы пытаться избегнуть этого разговора, я начал его провоцировать; я норовил, так сказать, отворить разговору жилы, полагая, что смогу помочь Астри-Люс, не сходя с места, если застану ее проблему врасплох. Но нет. Счастливый миг все не наступал.
Как-то вечером она отрывисто поинтересовалась, сильно ли помешает моей работе поездка в Анцио – на несколько дней. Я ответил, что съездил бы с большим удовольствием. Об Анцио я всего только и знал, что это один морских курортов в нескольких часах езды от Рима, что там находится одна из вилл Цицерона, и что неподалеку расположен Неттуно. С некоторой тревогой в голосе она добавила, что нам придется поселиться в отеле, да еще и очень плохом, но сейчас не сезон и к тому же у нас найдутся способы восполнить недостатки обслуживания. Она позаботится, чтобы я не испытывал чрезмерных неудобств.
Итак, в одно из утр мы погрузились в большой, неказистый автомобиль, который она держала для путешествий, и покатили на запад. Заднее сиденье использовалось в качестве складского помещения. Там можно было различить горничную, prie-Dieu82, подлинное панно работы Фра Анжелико, ящик вина, пятьдесят книг и некоторое количество оконных занавесок. Позже я обнаружил, что у нас также в изобилии имелась икра, foie83, трюфели и составные части редкостных соусов – всем этим она, демонстрируя пугающее непонимание моей натуры, намеревалась дополнить то, что в состоянии был предложить нам туристский отель. Машину она вела сама, и вела так, что сразу становилось ясно: Небеса давно от нее отвернулись. Единственную остановку мы сделали в Остии, – чтобы я мог осмотреть то самое место, в котором разыгрывалась последняя сцена моей несчастной пьесы. Мы прочитали вслух страницу из Августина, и я молча дал обет отказаться от каких бы то ни было помышлений о том, чтобы ее переложить.
В первый наш вечер в Анцио с моря дул холодный ветер. Виноградные лозы и ветви кустарников хлестали по стенам домов, в кафе по ту сторону площади лампы безрадостно мотались над мокрыми столиками, и никуда нельзя было деться от заунывного плюханья волн о стену набережной. Однако нам обоим такая погода была по душе. Около шести мы решили пройтись до Неттуно с тем, чтобы в половине десятого вернуться к обеду. Мы завернулись в прорезиненные плащи и отправились в путь, сгибаясь навстречу ветру и брызгам, но испытывая удивительную приподнятость. Сначала мы двигались молча, однако достигнув того участка дороги, что укрыт высокими стенами вилл, Астри-Люс наконец начала разговор: