Каботажное плавание
Шрифт:
Пока не собрались другие гости, Жилберто ведет меня в свой кабинет, разворачивает на письменном столе бесценную диковину, полученную в подарок в Амстердаме, — это начерченная на старинном пергаменте карта, относящаяся ко временам победы над голландцами, когда окончательно провалилась их попытка колонизовать наш Северо-Запад. На карте показаны те места в штатах Пернамбуко, Алагоас, Сержипи, Баия, в которых осели голландцы, не пожелавшие покидать Бразилию. И вот там, в Сержипи, а точнее в Эстансии, расположены земли нашего с Жилберто деда — полковника Жамеса Амаду. Кузен показывает пальцем и восклицает, дивясь и ликуя от неожиданного открытия:
— Мы с тобой голландцы!
— Ну да? — удивляюсь я и тотчас изъясняю свои сомнения: — Не забудь, что в свите принца Нассау прибыли в
Жилберто, поглядев на меня довольно неприязненно, сворачивает пергамент трубкой и бережно прячет в ящик стола. Насколько я знаю, больше он никогда никому карту эту не показывал.
Не было, нет и наверняка никогда не будет войны более нелепой, чудовищной и братоубийственной, чем та, которую ведут между собой евреи и арабы, — когда во множестве гибнут мирные жители, торжествуют терроризм, предрассудок, мракобесие, расизм. Нет ничего страшнее и бессмысленней войны между братьями, войны, лишенной всякого смысла, развязанной «торговцами смертью» — фабрикантами и поставщиками оружия. Их бы за решетку, а они во дворцах живут! Это они вертят правительствами и отдают приказы генералам. На Ближнем Востоке, где с обеих сторон воюют семиты, кровные и близкие родственники, евреи и арабы убивают и умирают в интересах третьих лиц, делая «холодную войну» горячей, и война эта, как никакая другая, есть отрицание гуманизма, раковая опухоль расизма, проказа нетерпимости, СПИД фанатизма. Одна сторона освящена моисеевыми скрижалями, другая — Меккой и Мединой, но на самом деле обе несовместимы с верой и культурой.
Ох, война между братьями, ночь средневековья, вдруг сгустившаяся на заре нового тысячелетия, — ее надо прекратить, и как можно скорей. Пусть живут рядом свободное Государство Израиль, отчизна иудеев, и свободное Государство Палестина, родина арабов, «Песнь Песней» и волшебные сказки Шехерезады. И Моисей, и Магомет рождены женщиной в одной и той же пустыне.
Когда разразилась Шестидневная война, на улицы Сан-Пауло вышли евреи и арабы — граждане Бразилии, где смешалась кровь многих рас, — устроили общую манифестацию во имя мира и гуманизма, вместе потребовали прекратить кровопролитие. И в тот час сердце мое наполнилось гордостью за то, что я бразилец. Потом, разумеется, вмешались посольства — израильское, египетское, сирийское, — делая все возможное и невозможное для того, чтобы примеру Бразилии не последовали другие страны. А я, старый бразилец, а значит, метис, в чьих жилах течет и арабская, и еврейская кровь, заявляю: покуда длится гнусное противостояние, я не приму приглашения ни от Израиля, ни от стран арабского мира. Я, кровный брат евреев и арабов, пересеку границу двух палестинских государств не раньше, чем воцарятся в них согласие и мир, не раньше, чем сядет племя семитов за один стол и преломит хлеб.
Вроцлав, Польша, 1948
Своего давнего приятеля, уругвайского писателя Энрике Аморима, автора романа «Конь и его тень», я встретил в очередной раз здесь, во Вроцлаве, где проходит Всемирный конгресс деятелей культуры в защиту мира. Он приглашает меня на просмотр документального фильма на волнующую тему — разведение лошадей на просторах пампы, а точнее — на бескрайнем пространстве его имения. Аморим — крупный латифундист, что не мешает ему при этом быть коммунистом.
У нас, в Латинской Америке, случаются и не такие чудеса: я вам назову десятки богатейших землевладельцев, которые придерживаются крайне левых, радикально-левых политических взглядов. Мой незабвенный друг Джованни Гимараэнс по секрету поведал мне: чем больше мое состояние, тем круче влево должен я «забирать», показывая, что фазендейро, достигнув зрелых лет и преуспевания, не отрекается от своих убеждений. Произнеся эту тираду, латифундист-маоист расхохотался своим неповторимым смехом — он
В маленьком зале кинотеатра я с завистью гляжу на целый выводок юных дам, представительниц разных женских и феминистских организаций — они вьются вокруг нашего уругвайца, рослого, плечистого, сияющего красавца, истинного мачо, настоящего «латинского любовника», миллионера и коммуниста, словом, bel’uomo 54 , как сформулировал хрустальный голосок Марии… э-э… Марии-Флорентийки, которая и сама чудо как хороша. На экране — кровные жеребцы и кобылы, воплощение силы и изящества, выведенная порода, плод вдумчивой селекции: они носятся по необозримой равнине, простирающейся куда-то за горизонт, вольно резвятся на пастбищах, раздувают ноздри, топорщат гривы… И в живописном одеянии гаучо, во главе верных пеонов скачет романист Аморим по высокой зеленой траве, копытами своего скакуна топчет пампу и сердца приглашенных на просмотр дам.
54
Красавец-мужчина (итал.)
Но вот стихает вольный галоп, жеребцов и кобылиц на лассо влекут на случку — улучшаем породу, искусственный отбор, поясняет не без лукавства высокий специалист Энрике. Процесс, заснятый во всех деталях крупным планом, приковывает внимание аудитории, с уст которой время от времени срываются то нервный смешок, то невольный негромкий вскрик, то истомный вздох. Мария-Пражанка, представляющая на конгрессе женщин Чехословакии, не может сдержать восторженного вопля, когда весь экран заполняет необыкновенных размеров член лоснящегося вороного коня, покрывающего припавшую на передние ноги кобылу. Энрике не упускает возможности докторальным тоном сообщить, что подобные анатомические особенности вообще присущи уругвайцам — и коням, и людям. Мария-Баиянка, самозванная корреспондентка неведомого бразильского издания, чувствует, как увлажнились ее кружевные трусики, прерывисто вздыхает и рукоплещет.
Просмотр окончен, Энрике Аморим триумфатором выходит из зала. Любопытно, которую из Марий изберет он своей первой жертвой?
— Хорошо снято, жизненно, — объясняет он, — но совсем другое дело — увидеть все это вживе, на фазенде, не хватает пьянящего аромата трав и конского пота.
Сан-Пауло, 1944
После ужина Лазарь Сегал ведет меня к себе в мастерскую.
С этим художником меня связывает крепкая дружба, возникшая из моего давнего и искреннего восхищения его творчеством. Со щенячьим нахальством я берусь судить об искусстве, и в писаниях моих, наверно, немало чуши, но чутье меня не подводит — я превозношу этого мастера, я утверждаю, что ему нет равных, и признание льстит Сегалу — бразильцу, попавшему к нам из русских степей с заездом в Германию.
И безмерно мое изумление, когда Сегал царским жестом раскладывает на полу четыре или пять своих гуашей — одну другой прекрасней: «Выбирай любую! Хочу сделать тебе подарок!» — и качает головой, сам поражаясь собственному безрассудству. У меня глаза разбегаются, но вот наконец я останавливаюсь на картине, изображающей девушку в гамаке на фоне тропического пейзажа. Моделью для нее, несомненно, послужила Люси — ученица и натурщица.
Я протягиваю руку к новообретенному сокровищу, однако автор оказывается проворней — он снова прячет гуашь: «Не сейчас, сначала надо сделать для нее паспарту». Ладно. Я возвращаюсь в Баию с пустыми руками.
Переехав в начале 1945-го в Сан-Пауло, я снял квартиру на авениде Сан-Жоан, развесил по стенам нового жилища картины, рисунки с дарственными надписями друзей-художников. Я часто ужинаю в доме Сегала и вот однажды, победив робость, одолев неловкость, прошу вручить долгожданный подарок — уже год как он обещан да все не получен. «Конечно-конечно, ты прав, дружище, — говорит Сегал. — Я ведь не забыл: мне предлагали за него немалые деньги, но я не продал». После таких слов я надеюсь наконец унести гуашь, но надежды не сбываются и на этот раз. Потребовать понастойчивей решимости не хватает.