Кафе «Титаник»
Шрифт:
II
Степан Кович родился в Бане Луке, но семья его происходила откуда-то из центральной Боснии. Некогда это были хорошие мастера, передававшие ремесло от отца к сыну, но после австрийской оккупации 1878 года их дело развалилось, и Ковичи с течением времени разбрелись по Боснии – одни простыми поденщиками, а другие – самые удачливые – мелкими государственными или общинными служащими.
Отец Степана Ковича с молодых лет состоял служителем в банялуцком суде. Это был невзрачный, понурый человек, недовольный ни жизнью, ни должностью: его томила тщеславная мечта занять место надсмотрщика в банялуцкой тюрьме – «Черном доме», стать «керкермейстером», [6] лицом, облеченным доверием, примкнуть к той части
6
Тюремный смотритель (нем.).
Жена Августина Ковича была дочерью бедной вдовы, обстирывавшей офицеров. Она с детства разносила чистое белье по офицерским квартирам. Опрятная и видная собой, девушка вдруг, ни с того ни с сего, вышла замуж за неприметного судебного служителя Августина Ковича. Она родила ему всего одного ребенка, мальчика, и притом спустя семь месяцев после венца. Соседки, считавшие чужие месяцы и следившие за каждым чужим шагом, шептали, будто ребенок – офицерский. Сам Августин решительно отрицал это, утверждая, что ребенок его. Так, со временем, дело и забылось. Но в те ночи, когда Ковичу случалось выпить больше обычного – а пил он втайне, запершись у себя дома, – он затевал вполголоса тяжкие и бесконечные ссоры с женой, твердя, будто знает, что ему «подсунули галчонка вместо голубя», что он кормит и одевает «чужую кровь». И так до полного изнеможения, до мертвецкого сна от усталости, ругани и водки.
Мальчик был тонкий и белолицый и в самом деле не походил ни на отца, ни на мать. Отец хотел, чтобы сын любой ценой кончил школу и стал барином – пусть хоть через сына он отомстит судьбе. Однако мальчик учился плохо. До третьего класса гимназии он еще кое-как дотянул, но тут, перед латынью и алгеброй, встал, как перед неодолимой преградой. Отец то бил его, то заклинал не отнимать у него последнюю надежду, но ничто не помогало. Мальчик быстро развился физически и был целиком поглощен своим телом и неясными желаниями, которыми оно переполняло его, рассеянный, тупой и глухой ко всему остальному.
В это время Августин Кович умер и вдове пришлось взять сына из гимназии и отдать его «в люди». Начал он мальчиком в мануфактурной лавке, но долго там не задержался и перешел в принадлежавший одному еврею самый большой в Бане Луке книжный магазин, где продавались и канцелярские товары. Тут его тоже не захотели держать, поймав на краже. Воровал он мелкие, никчемные вещицы, но, следуя твердому купеческому правилу и своей еврейской осторожности, хозяин не захотел ни подавать в суд, ни требовать назад украденное, а просто тотчас уволил его, запретив появляться вблизи магазина, если он не хочет иметь дело с полицией и угодить в тюрьму. Рассказал он об этой истории только матери Степана, с глазу на глаз.
Затем Степан Кович устроился учеником к банялуцкому фотографу, но и тут до конца не доучился. Он воспользовался беспокойным 1918 годом и бросил и место, и родной город. Вести от него приходили то из Загреба, то из Белграда, где он позже каким-то образом закончил обучение у фотографа. Шли бурные годы после первой мировой войны, когда легко было получить и диплом, и работу, и заработок.
Степан разъезжал по всей стране коммивояжером, принимал фотографии для увеличения и пересылал их своей фирме в Загреб. Он заезжал в Баню Луку, оставался там некоторое время, а потом снова пускался в странствия. Так он и женился где-то в Бачке, где невесты скоры и лакомы на замужество, и взял наличными довольно большое приданое. Однако в этом большом бачском селе он не остался, а жена его не захотела ехать в Баню Луку. Он приехал один, щегольски одетый, с усталым видом пожившего человека. На привезенные с собой деньги он открыл фотоателье под названием «Фотостудия «Гелиос» – Степан Кович». В сущности, работал в ателье школьный приятель Ковича, спившийся студент загребской Академии художеств, талантливый рисовальщик, богема и неисправимый пьяница, а Кович только «вел» дело и тратил вырученные деньги.
Когда спустя два года злополучный несостоявшийся художник умер от чахотки, студия Ковича пришла в упадок и начала терять клиентов; в конце концов пришлось ее закрыть. Степан снова стал посредником по увеличению фотографий и приторговывал фотопринадлежностями.
Чем бы он ни занимался и куда бы ни ездил, Степан Кович был и оставался в своем родном городе объектом насмешек. Это был один из тех никчемных и неприкаянных людей-пустоцветов, которые не могут мириться с жизнью мелкой и заурядной, но в то же время не имеют ни сил, ни способностей, чтобы трудом и упорством изменить ее. Человек, с детства мучительный для себя и тяжкий для других.
Выйти на улицу для него всякий раз значило выставить себя на всеобщее обозрение. Он завидовал каждому, кто может спокойно и естественно пройти главной улицей, идя по своему делу, не думая о себе и не задаваясь вопросом, глядят ли на него и что о нем думают; он завидовал таким людям и ненавидел их, чувствуя, что он в одно и то же время и выше и ниже их. Ни в детские годы, ни позже он не мог пройти по базару с пустыми руками, неотступно преследуемый болезненным ощущением, будто он тает, будто ноги у него подламываются и он упадет, если не будет держать в руке хоть что-нибудь – газету, палку, книгу, что-либо из одежды. И чем необычнее был этот предмет, тем лучше он себя чувствовал и тем легче и смелее становилась его походка.
Разговаривать о чем бы то ни было с людьми было для него сложным и мучительным делом, ибо, параллельно с темой разговора, в нем всегда развивалась другая тема, тема его мыслей. Говоря, он постоянно спрашивал себя, что думает о нем собеседник. Презирает ли он меня? Почему его взгляд со скукой скользит по моему лицу и слушает он меня с оскорбительной рассеянностью? А в это время сам он слушал и отвечал рассеянно, и взгляд его блуждал, а речь была неуверенной.
С тех пор как он себя помнил, он страдал от болезненного тщеславия, от неодолимого желания быть тем, чем он не был в действительности. Быть чем угодно, только другим или, по крайней мере, казаться другим! Лишь бы взгляды людей не скользили по нему холодно и его жизненный удел был бы не таким, как у всех, – труд, заботы и тяготы, – а блестящим и беспечным, заманчивым и ослепительным в глазах людей. А как этого достичь ему, необразованному и бесталанному, нерадивому и неусидчивому?
Это и заставляло Степана Ковича уже со школьных лет постоянно ошеломлять, смешить или смущать жителей своего родного города причудами и странностями в одежде, разговоре и манерах. Чего только он не делал в течение многих лет, лишь бы хоть что-нибудь да значить в глазах людей! То возьмет брезентовый чехол от теннисной ракетки, вложит туда дощечку и горделиво пройдется с ним по городу, то попросит у кого-нибудь пустой скрипичный футляр и прогуливается с ним. Раздобудет трубку, будто бы английскую, и ходит с нею, судорожно сжимая ее в зубах и демонстративно попыхивая дымом, тогда как к горлу подступает тошнота, а во рту становится горько. А то купит огромные очки с черными стеклами или маленькие, круглые, с синими стеклами в белой целлулоидной оправе… Из каждой поездки он возвращался с чем-нибудь новым и необычным. То это костюм странного фасона и цвета, невиданного в Бане Луке. То пес выдуманной им фантастической породы и с подобной же родословной, с таким именем, которого никто не в состоянии выговорить. Но уже через несколько дней все это приедается горожанам, и ему приходится изобретать что-то новое. Так он по нескольку раз в году менял прическу, брил усы, отпускал большую или маленькую бороду и снова сбривал ее. В соответствии с каждым увиденным фильмом он менял любимые словечки и ругательства, походку и жесты.
В молодые годы, не в состоянии придумать ничего нового, он, вернувшись из поездки, наврал, будто перенес тяжелую глазную операцию и правый глаз у него теперь стеклянный. И, пересекая базарную площадь, мигал левым глазом, а правый старательно таращил и, сколько хватало сил, удерживал в неподвижности.
Он часто хвастался пороками, которыми на самом деле не страдал, и изведанными удовольствиями, которые были ему совершенно недоступны, да и не нужны.
Короче говоря, ни в его душе, ни в наружности не было ни одной черты, которая была бы искренней, подлинной, присущей именно ему и постоянной.