Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Герр профессор выделил студента Бориса Пастернака из массы студиозусов, приглашал его для совместных прогулок и даже к себе домой, на обед.
О чем были их беседы? Сказано в «Охранной грамоте»: «…о верности большой философии». Но как допустить, что два еврея, оставаясь наедине, не говорили о своих, о еврейских делах, пусть даже одному из них разговоры эти становились поперек горла!
Профессор Коген уговаривал своего ученика, Пастернака, оставить Россию, переехать «на Запад и там обосноваться». Обычный совет западного еврея русскому еврею. А ученик в ответ
Ученик называл себя свиньей, с ужасом вопрошал себя: «Разве это с ним я разрываю?» Объяснял себе, что все дело в виршах, которые требуют его на службу к себе, в том, что он пронят «потом… дурацкого всерастворенья».
Но с Когеном — «И много чего еще вспомнил я… Мало изучил он человеческую бездарность и ее уловки?» — надо было рвать.
В «Охранной грамоте» под 1923 год, последний свой наезд в Марбург, Пастернак записал: «А теперь о Когене. Когена нельзя было видеть. Коген умер».
Но вернемся в Марбург студенческих лет поэта. Что вынес он оттуда, из философского учения Когена?
«Во-первых, оно было самобытно, перерывало все до основанья и строило на чистом месте… Вторая особенность Марбургской школы прямо вытекала из первой и заключалась в ее разборчивом и взыскательном отношении к историческому наследству».
А что отсюда следовало практически для поэта и писателя Пастернака? Как обращаться, к примеру, с правдой? «Что делает честный человек, когда говорит только правду?»
Думаете, честный человек, когда он говорит только правду, действительно говорит правду? Ничего подобного: он не только не говорит правду, но, наоборот, просто врет, обманывает. Не потому обманывает, что он лгун — не забывайте, речь идет о заведомо честном человеке, — а потому, что такова воля сил, стоящих над человеком: «За говорением правды проходит время, этим временем жизнь уходит вперед. Его правда отстает, она обманывает».
Так что же, дано нам знать правду или не дано? Нет, не дано, если ставить во главу угла факт, ибо время против факта, время делает факт антифактом, перегоняя в своих ретортах правду в ложь.
И все же правда доступна нам. Чтобы добыть правду, не так уж много и надо: зажать честному человеку — эмпирику, фактографу — рот. «И вот в искусстве ему зажат рот. В искусстве человек смолкает, и заговаривает образ… Только искусство, твердя на протяжении веков о любви, не поступает в распоряжение инстинкта…»
Инстинкт — вот сила, которая движет честным человеком и обрекает, по причине уже самой этой его честности, на ложь. Кто же ищет доподлинную правду, над которой не властно и быстротечное время, тому показано лишь одно — припасть к Кастальскому ключу, от которого утолялись музы и сам Аполлон.
Итак,
Прошедший в Марбурге тяжкий философский искус, дал Борис Пастернак в своей «Охранной грамоте» на этот счет прямой, неуклончивый ответ: искусство «нельзя направить по произволу — куда захочется, как телескоп». Нравственность — астролябия для художника. «Нравственности учит вкус, вкусу же учит сила». Из темы силы «рождается искусство».
Стало быть, он, Борис Пастернак, предавшись искусству, утоляясь из Кастальского ключа, обрел потенцию не только обозревать правду, но и творить ее. И три кита — вкус, нравственность, сила — высокие его гаранты.
На сей предмет самою судьбою — встреча со Скрябиным, Толстым, Рильке и пр. — была дана ему «охранная грамота».
Охранная грамота, напомним, исторически в прямом родстве с ярлыками, которые монгольские ханы давали русским князьям в свидетельство их права на княжение и ханскую опеку на землях, бывших под Золотой Ордой.
«Охранная грамота» опубликована была в 1929–1931 годах, Борис Леонидовичу стукнуло уже сорок. Думаете, впервые тогда стал он практиковать свою философию насчет темного инстинкта факта и светлой правды искусства? Думаете, мужем о сорока годах пришел к главной своей идее, что факты честных людей — это вранье?
Нет, с малых, с младенческих лет, главный герой интимной полутайны семьи Пастернаков, он стал пестовать в себе это великое свойство: преображать факты. А если не удавалось преображать, то утаивать, по его слову, «сторониться».
Самый близкий ему в юношеские и студенческие годы человек, двоюродная сестра Ольга Фрейденберг — он адресовался к ней в письмах: «Олюшка, дорогая моя сестра!» — умоляла его: «Лучше раскайся и на мой вопрос о правдивости твоих слов чистосердечно скажи: „Вру, да“».
В середине двадцатых годов Ольга Фрейденберг писала про своего брата жене его, Евгении: «… все неотвязней и отчетливей его образ переходил в хлестаковский».
А сам Борис Леонидыч, сам знал он за собою это волшебное свойство преображать житейские факты настолько, что в глазах близких и друзей перерастал уже в прямого Хлестакова, в болтуна, враля, самозванца?
Что тут может служить самым убедительным свидетельством? Ясно, что: слова самого поэта.
Эти слова он оставил нам в своем эпистолярном наследстве, причем в форме противопоставления двух нравственных начал, своего и отцова: «…папа был и есть живой человек, со всеми слабостями действительно живого, самолюбивого, на своем месте и в свое время — яркого существования, не то что я с моим „почти что ханжеством“, как говорят все близкие люди, т. е. с чертой характера, которая выросла не из меня, а все более и более в меня врастает из того сочетанья, в какое вошла моя жизнь с окружающим, с временем, с планами, и пр. и пр.».