Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Вот так открылся поэт другу: «Во мне есть еврейская кровь…»! А какая же еще — ведь никакой другой не было у него и в помине! Именно по этой причине даже ненависть к еврейскому национализму, как ни сильна, как ни всевластна была, была у Борис Леонидыча все же меньше, чем ненависть к великорусскому шовинизму.
И тем не менее, когда речь зашла о социализме, какой большевики намеревались устроить в России, Пастернак устами еще одного резонера, Симушки Тунцевой, высказал заповедную мысль: «Эти декламации о вождях и народах могли бы вернуть нас к ветхозаветным временам скотоводческих племен и патриархов, если б обладали силой повернуть жизнь вспять
Но тут же последовала и оговорка: «По счастью, это невозможно». То есть хотя и норовят новые властители учредить на Руси еврейский, ветхозаветный социализм, но ничего у них из этого не выйдет. А не выйдет потому, что ныне на земле христианская эра, «вожди и народы отошли в прошлое».
Ну кому еще, как не еврею-мешумеду, выкресту, который жаждет быть в христианстве первее первых, придет в голову нести на людях подобную чушь: «Вожди и народы отошли в прошлое»! Какой русский человек, ежели не в бреду он и не в пьяном чаду, станет нести этакую околесицу: дескать, нет боле русского народа, нет боле на Руси вождей! Тут любой человек, не обязательно русский, но в здравом уме, разведет руками: коли нет в России русского народа и нет вождей, то что же есть!
Но, по пастерначьей философии, «вожди и народы» — это возврат к ветхозаветным, еврейских патриархов, временам. Стало быть… Ну, что играть в прятки: стало быть, социализм, утверждаемый на Руси, есть дело не христианское, не русское, а иудейское.
Именно это — что новое царство, социализм, на Руси есть по своей сути дело иудейское — неприемлемо для Пастернака, ибо век иудейства давным-давно минул, а самим евреям одна дорога — полная и безоговорочная ассимиляция.
Во власти своих фантомов, во власти неуемного, умноженного десятикратно, ибо всю жизнь подавлялось притворной, вынужденной скромностью, тщеславия — тоже, кстати, родовой чертой — движимый ненавистью к собственному своему еврейству, обрекшему его на лицемерие сызмала, отчего не только линия его жизни искривилась, но исказилось и всякое нормальное видение мира, Пастернак сконструировал для себя подмостки, на которых он был полный и абсолютный повелитель, царь и царь царей.
На этих подмостках он разыграл представление под титлом «Доктор Живаго», в шестнадцати частях с приложением в стихах, место действия — Россия, время действия — первая половина XX века. Главное действующее лицо — Пастернак Борис Леонидович, рождения 1890 года, московский еврей, веры православной, поэт и моралист, рассуждающий как о частностях жизни, так и о бытии в целом, кои, рассуждения, представлены в лицах, мужескаго и женскаго пола, разных чинов и званий, а также в младенцах и отроках.
Александр Константинович Гладков, друг и поклонник такой, каких за всю жизнь было у Борис Леонидыча раз-два и обчелся, в безупречно честных, уже воротясь из сибирского концлагеря, своих «Встречах с Пастернаком» записал про «Доктора Живаго»: «Все национально-русское в романе как-то искусственно сгущено и почти стилизовано. Иногда мне казалось, что я читаю переводную книгу… Так пишут и говорят о России, кто знает ее не саму по себе, а по Достоевскому или позднему Бунину. Так и мы часто пишем и говорим о загранице. Это почти условная и очень экзотическая Россия самоваров, религиозных праздников, рождественских елок, ночных бесконечных бесед… Не потому ли так велик был успех этой книги за границей?»
И еще Александр Гладков записал: «Беспомощность Пастернака-рассказчика в романе иногда так велика, что останавливаешься в
Увы, оберегая свой собственный пиетет к усопшему другу и наставнику, Александр Гладков не решился произнести вслух последнее слово: что стихи Пастернака и роман Пастернака писаны действительно не одной рукой. Стихи писаны были русским поэтом, евреем по роду, а роман писан евреем, рукою которого водило ненавистное ему еврейство, преданное им и жаждавшее отмщения — отмщения через искусство, преданное в данном разе заодно с ним, с еврейством.
Надежда Мандельштам сказала про Пастернака: «Он был москвичом и с детства собирал „грыбы“. Еврейские дети, выросшие в Москве, особенно остро воспринимали городской говор…» Но что до простонародья, до дворников из «Доктора Живаго», то «нигде и никогда ни один из них не говорил на том языке, которым его заставил говорить Пастернак в своем романе. Такого языка не существовало, как и сказов сибирской просвирни…»
Коли так судить язык дворников, какой дал им Пастернак, то что же сказать про язык солдатки Татьяны, дочери Живаго и Лары, излагавшей в «Эпилоге» историю своей жизни генерал-майору Красной армии Евграфу Живаго, сводному брату Юрия Андреевича. Тут уж и вовсе впечатление такое, что взялась деклассированная девица — «Будто не из простых я, сказывали. Чужие ли мне это сказали, сама ли я это в сердце сберегла…» — передразнивать, сотню лет спустя, половых, трактирных и всяких убогеньких, как рисовал их Достоевский.
Анна Ахматова восхищалась: «Да. Вот это Борис. „Мело, мело по всей земле / Во все пределы“. Конечно, русская метель теперь навеки пастернаковская…»
А про роман выразилась с бранью, с ожесточением, как будто самой было больно, такая тяжкая неудача у друга Борисика: «Люди неживые, выдуманные. Одна природа живая. Доктор Живаго незаслуженно носит эту фамилию. Он тоже безжизненный. И… никакой он не доктор. Пресвятые русские врачи лечили всегда, всех, а этот никого, никогда… И почему-то у него всюду дети».
В другом случае Ахматова и вовсе заподозрила нечистое: «Встречаются страницы совершенно непрофессиональные. Полагаю, их писала Ольга», то есть Ивинская, «…хотелось схватить карандаш и перечеркивать страницу за страницей крест-накрест». А иные пейзажи — пейзажи Ахматова выделяла особо — «гениальны…».
Лидия Чуковская, боготворившая Пастернака, как может боготворить только женщина, выросшая среди стихов, тоже говорила, что пейзажи гениальны. «Перечитывая, я соглашаюсь с собственным давним восхищением, сороковых годов, когда я слушала первоначальные главы из уст автора и читала их по его просьбе сама». Но… «Но… главные действующие лица не живые, они из картона, особенно картонен сам Живаго. И язык автора иногда скороговорочностью доведен до безобразия. Не до своеобразия, а до безобразия… „При поднятии на крыльцо, изуродованный испустил дух“».
Что главные действующие лица картонны, что язык романа местами доведен до безобразия — все это так. Но вот вопрос: почему? И случайно ли это: что и герои картонны, и язык автора «иногда» доведен до безобразия? Разные этому причины или есть какая-то одна, главная, общая причина?
Не дивно ли, что никто из друзей и почитателей Бориса Леонидовича Пастернака — приводим свидетельства лишь тех, кто был достаточно с ним близок на протяжении долгих лет — не поставил прямо этого простейшего, само собою разумеющегося вопроса.