Каин и Авель
Шрифт:
Савинков вскочил с кровати и в два прыжка очутился у окна. Вдалеке к Литейному проспекту светилось желтым цветом какое-то образование, вроде облака в виде гигантской поганки, непонятным образом выросшей в ночном петербургском небе.
Дора застыла, прислушиваясь к происходящему, но все стихло и более не повторялось.
— Что это было? — спросил Савинков.
— Взрыв, — просто ответила Дора, встав рядом у окна и прижавшись своим холодным телом к его горячему.
— Господи... —
Проезжавшая мимо спокойная лошадь встала на дыбки, сама подивившись своей резвости.
Прошли несколько шагов. Целительное водочное успокоение закончилось, и очень хотелось поговорить.
Ну почему ты молчишь? — не выдержал Франк.
— Не ори. Тоже мне Аника-воин. Морской мине, знаешь ли, все равно — плюгавый ты или гордость нации, — хмуро проговорил Путиловский.
— А вы куда смотрите?!
— Кто мы? При чем здесь мы? Мне своих плюгавых террористов во как хватает! Хотя тут все при чем...
— Такое громадное, сильное государство,— не унимался Франк. — Армия, флот, кавалерия, драгуны, кирасиры, уланы, гусары! Калмыки-головорезы! Казаки! Пластуны легендарные! Это же не государство, а просто Голиаф! И маленький Давид с какой-то пращей ему в лоб — шарах! — и все. Где они все были? Те, которые на парадах так красиво ходят, что все плачут от восторга? А теперь плачут от унижения!
— Ты же философ, такой умный, все понимаешь. Вот давай, философ, разложи по полочкам! — не выдержал и съязвил Путиловский.
— Для занятий философией требуется одно лишь условие, необходимое, но и достаточное — спокойный и невозбужденный ум. Если он взволнован, то все тонкие философские построения мгновенно исчезают за грудой путаных эмоциональных мыслей. Я сейчас очень взволнован и в эти минуты по мыслительному уровню ничем не отличаюсь от тебя или вон от того дворника.
— Спасибо! — Путиловский остановился и отвесил поясной поклон.
— Паяц!
— Я Пьеро.
Дворник, встревоженный вниманием влиятельных господ к своей малозначительной персоне, на всякий случай привстал со скамейки, на которой вкушал пирог с грибами, и спрятал пирог за спину. Потом малость подумал и второй рукой сдернул с головы шапку.
— Чисто метешь, братец, — обронил на ходу Путиловский, не чуждый демократизма и знавший благодаря Медянникову слабые струны петербургских гераклов, ежедневно чистящих столичные конюшни.
И услышал в спину:
— Покорнейше благодарю-с!
— Да ты демократ! — Франк выпустил весь воздух с накопившимся ядом. — Ты не понял главной мысли: в состоянии душевного возбуждения все люди одинаковы!
— Да знаю я все это, проходил в судебной практике. Состояние аффекта, состояние депрессии — все едино для всех, от графа до приказчика.
— Истину? Она, брат, в вине, — и Франк тоскливо оборотился вокруг, но, не сыскав никаких признаков разлива истины в мелкую тару (не крупнее стопки), опять впал в уныние и вновь стал поносить японцев, точно они в этом укромном уголке столицы раздавали патенты на торговлю хлебным вином.
Путиловский шел молча и привычно думал о том, что пора менять свою жизнь, уходить из Департамента, из Охранного отделения, рассчитать Лейду Карловну (или оставить девушку? пропадет ведь без него), отдать Макса в хорошие руки (если не рассчитывать Лейду Карловну, зачем тогда отдавать Макса?)... Дальше мысли путались, как следы зверей в лесу, и приходилось возвращаться к самому началу: надо уйти из Департамента на вольные хлеба. Точно. Он может выступать в суде, у него есть адвокатское обаяние, зачем скрывать правду? Станет модным и высокооплачиваемым защитником в самых щекотливых делах — бракоразводных и убийствах из ревности.
— ...Я бы собрал вот сейчас всех этих паркетных гвардейцев — и на Дальний Восток! На Дальний Восток! — витийствовал тем временем Франк. — Каждому бы в руки по винтовке — и марш-марш! Под пули! И только тем, кто доказал свою честь, позволить вернуться в Питер. А струсил, сглупил — на Камчатку!
— Что же им делать на Камчатке? — резонно спросил Путиловский.
— Жить. С камчадалками, — заодно решил философ и национальный дальневосточный вопрос. — Пойдет новая порода — желтые, узкоглазые, с голубой кровью.
«Эк его несет!» — про себя, дабы не раздувать огонь, подумал Путиловский, а вслух сказал нейтральное:
— Да уж...
И тут нечто стремительное, темное и прыгающе-меховое накинулось на Путиловского и стало в прыжках лизать ему губы длинным горячим языком.
— Дуся! — Путиловский почесал извивающуюся в ногах и повизгивающую от собачьего узнавательного счастья доберманиху. — Откуда ты, прелестное дитя?
— Любят тебя всякие бабы! — только и вымолвил оторопевший и ревнующий Франк. — Доберман Дуся? Что за русофильство! Я понимаю — Брунгильда, Валькирия, на худой конец Лорелея!
Дуся обиженно залаяла. Это точно была Бергова сука. Тут же объявился и ее хозяин, вынырнувший из-за угла с поводком в руке. При общем сборе Дусина радость достигла такого высокого предела, что пришлось несколько раз легко хлестнуть собачку, на что, впрочем, она нисколько не обиделась, а наоборот, восприняла наказание как некое поощрение.
— Добрый вечер, господа! — Берг был розов, свеж и тонок, точно кавалерийский хлыст, облаченный в шинель, и, не услышав бодрого ответа, забеспокоился. — Что-то случилось?