Как далеко до завтрашнего дня… Свободные размышления 1917–1993. Вехи-2000. Заметки о русской интеллигенции кануна нового века
Шрифт:
Но в одном сходились и дед и отец: они были искренними русскими патриотами в самом цивилизованном понимании этого слова. Одной из официальных доктрин в двадцатые годы была борьба с русским шовинизмом. Объявлять себя русским, обнаруживать интерес и симпатию к русской культуре, и особенно к традициям и истории, считалось проявлением чуть ли не антисоветизма. Русскую историю мы в школе вообще не учили. О Петре Великом, о победе на Куликовом поле и о других страницах истории мы могли узнать только в своих семьях и то тайком. У нас дома было много книг по истории России, были исторические романы Загоскина, Толстого, Мережковского. Отец все это давал мне читать (что я делал с удовольствием), и потом мы долго обсуждали
Вот так в десяти-двенадцатилетнем возрасте я входил в мир.
Я помню, как во время прогулок отец рассказал мне историю Пунических войн, и Ганнибал надолго сделался моим любимым героем. Однажды, это было в 1927 или 1928 году, мы вдвоем поехали в деревню, расположенную в верховьях Западной Двины. И прожили там почти месяц. В нашем распоряжении были лодка, удочка и все тридцать лет похождений трех мушкетеров на французском языке. Мы отплывали в какой-нибудь тихий заливчик, становились на якорь (то есть бросали в воду камень на веревке), и начинались увлекательные часы. Мы по очереди следили за удочкой и по очереди читали вслух. Ловилась ли тогда рыба, я не помню, но приключения отважного гасконца до сих пор могу воспроизвести в деталях. Отец ими увлекался ничуть не меньше меня.
Такая совместимость поколений полностью исчезла в послевоенное время. У меня, к моему великому огорчению, уже не было душевных контактов с моими детьми. Я им был неинтересен. Может быть, это веяние времени. А может, я был настолько увлечен своей работой, спортом, жизнью, что не мог отдавать им нужную частицу собственного «я»? Нужную сердечность? А без этого мои попытки «организовать духовную преемственность» были обречены, даже простые попытки более глубоко вникнуть в детали их жизни категорически ими пресекались. Эта отстраненность от детей, может быть, самое тяжелое бремя, которое я несу на склоне лет. Я утешаю себя мыслью о том, что в таком разобщении проявляется дух времени. Ведь подобное происходит сейчас почти во всех семьях. То же я видел и за границей, дети очень рано уходят в самостоятельную жизнь. Но мне от этого не легче, душевный вакуум остается незаполненным. Да эта разобщенность – не только личное горе, она опасна для нации в целом. Мы лишились очень многого, утеряв ту общность поколений, которая была характерна для всего русского общества, особенно для интеллигенции и крестьянства…
Наши субботние посиделки продолжались еще довольно долго. Люди к нам тянулись, хорошие люди, как я теперь понимаю. Но постепенно разговоры начали менять свой характер. Несмотря на кажущееся нэповское благополучие, в атмосфере появилось нечто тревожное. Начались «чистки». Людей увольняли с работы, и они стали отъезжать за границу. Правительство особенно не препятствовало эмиграции интеллигенции. И она собиралась понемногу в дальний путь с глубокой убежденностью в том, что этот отъезд ненадолго. И, тем не менее, с горем и болью, с ясным сознанием того, что там, за кордоном, лежит земля чужая, а вовсе не обетованная. Как непохожа была эмиграция двадцатых годов на нынешнюю полуинтеллигенцию, которая называет Россию «эта страна». Мне иногда хочется сказать: ну, и скатертью дорога, а мы попытаемся эту страну сохранить нашей страной!
Каждый раз, когда шел разговор об отъездах, я слышал, как называли то одну знакомую фамилию, то другую. Особенно памятно прощание с семьей Петрункевичей. Глава семьи был сослуживцем отца, вроде бы даже каким-то начальником. Но однажды его «вычистили», предложив, правда, должность бухгалтера в небольшом учреждении железнодорожного ведомства. Причины увольнения даже не скрывали. Петрункевичи – старая тверская помещичья фамилия, а их ближайший родич, кажется, дядя, был известным кадетом.
Отец еще в студенческие годы вступил в партию кадетов, но скоро в ней разочаровался. Но факт пребывания «в кадетах» тщательно скрывал. По тем временам это был настоящий криминал.
Я помню, как мадам Петрункевич, обняв мою мачеху, рыдала на ее плече. Мы, как могли, успокаивали. Дед говорил о том, что через два-три года они вернутся. В стране начинается индустриализация, понадобятся хорошие инженеры. Мой милый, хороший дед, так похожий на Тараса Бульбу, – он всегда был чересчур оптимистом, он – весь в своего внука.
Я хорошо помню и отъезд Шлиппенбахов. Забавное семейство: папа, два сына и дочь, и все ростом около двух метров. Отец говорил: четыре сажени Шлиппенбахов. Их предок, какой-то пленный швед, остался в России еще во времена Северной войны. Шлиппенбахи тоже были инженерами, и все работали на одном заводе (кажется, на Гужоне, как раньше называли «Серп и Молот»). Вся их вина состояла в том, что пленный швед во времена Петра Великого сумел сохранить не только свою фамилию, но и баронский титул.
Получил предложение уехать за границу и мой дед. Знаменитая фирма «Вестингауз» приглашала его на работу в качестве консультанта с каким-то фантастическим окладом. Однажды дед вернулся со службы очень поздно и был мрачнее тучи. Оказывается, было заседание коллегии наркомата, рассматривалось письмо фирмы «Вестингауз», которое пришло по официальным каналам. Коллегия решила: рекомендовать Сергею Васильевичу Моисееву выехать в Америку, причем обязательно со всей семьей, включая детей и внуков.
Обедали мы обычно около семи часов вечера, когда отец и дед возвращались со службы. В этот день обедали много позднее. За столом царила тяжелая атмосфера. Дед угрюмо молчал. Потом сказал: «Я не уехал тогда из Хабаровска, хотя оставаться там было опасно, а теперь…» Дед встал, вынул из-за галстука салфетку и ушел в другую комнату.
Вскоре он вышел на пенсию.
Атмосфера сгущалась, это чувствовали все. По субботам теперь все меньше говорили о политике. Да и сами встречи стали малочисленнее, а потом и вовсе прекратились.
В конце 1928 года был неожиданно арестован Николай Карлович фон Мекк, занимавший довольно высокий пост в ВСНХ. Вскоре он был расстрелян. Наша семья поняла, что снаряды ложатся уже прямо по цели. Через год по делу о промпартии был арестован отец. В конце тридцатого года в больнице Бутырской тюрьмы отец скончался от сердечного приступа, так, во всяком случае, было сказано моей мачехе. Проверить этот факт мне не удалось.
Через несколько месяцев скоропостижно скончался и дед. Пережить смерть сына он не мог. Горе сковало семью. Средств к существованию не было. Так закончилось мое счастливое детство.
Начиналась новая, очень трудная страница жизни.
Ростов-на-Дону
Другой очень радостный период моей жизни начался после переезда в Ростов-на-Дону. Он отрылся неожиданно после всех страшных передряг, горя и опасностей, которые свалились на меня зимой сорок девятого – пятидесятого года. Неожиданно пришло счастье – я к нему не был готов.
В начале зимы пятидесятого меня лишили работы, надо мной нависла угроза ареста. Вот тогда мне пришлось оставить все: и дом, и Москву – и уехать в неизвестность. Причем уже не одному – к этому времени я был женат и нес ответственность не только за себя. Зима того года была одним из самых трудных периодов моей жизни. Обрушилось все – сразу и вдруг, когда, казалось бы, успех мне во всем сопутствовал. Война была позади, все двери, так мне казалось, были передо мной открыты. Жизнь налаживалась, в сейфе моего институтского кабинета в НИИ-2 лежал черновик докторской диссертации, начиналась семейная жизнь… Как я тогда не сломался? Ума не приложу!