Как это было
Шрифт:
— Вот дубина!
— А я тут одного улещал, так тот еще дурнее оказался, — сказал Сережка, — у вас, грит, пока-то что будет, а тут два целковых в месяц будто из банка получаю.
— Глупый у нас еще народ!
— Верно! — усмехнулся Федоров, — а только за примером ходить недалеко.
Коммунщики вспомнили недавнюю ссору и замолчали. Никешка полез в карман за табаком и, виновато улыбаясь, сказал:
— На свете всего бывает… Конь о четырех ногах, да и то спотыкается, а несознательному на двух и оченно
— Кузя главное шумел… А мы что?
В это время распахнулась дверь и через порог шагнул Кузя, а следом за ним вошел Семен.
— Вот он! Легок на помине!
— Смотри, никак привел кого-то!
Кузя бросил шапку на топчан:
— Пятницу притащил!.. Знакомьтесь!
Семен снял с плечей мешок, положил его у порога и сдернул с головы приплюснутый картуз. Черные вьющиеся волоса упали на широкий лоб, под которым светились внимательные, немного насмешливые глаза.
— Добренького здоровья, товарищи!
— Здравствуй!
— Поставь мешок-то к столу. У порога мокро. Вымочишь еще что!
— Это верно! — подхватил мешок Семен, — золото мокроты не любит. Плесневеет очень.
— Ишь ты, богатый стало быть?
— Отцовское добро таскаю. Тысяча и сто тридцать семь блох, пуговица да вязальный крючок, полтора гвоздя да щетина порося.
— Разговорчивый какой!
Не бойся, дядя, это не заразная болезнь!.. А между прочим, кто же вы будете? Народу много, а на столе ничего не вижу. Цыгана, что ли, похоронили?
Сережка подтолкнул Никешку в бок:
— Ну-ка тяпни поострее! Пусть наших знает!
Никешка подумал и сказал:
— На крестины собрались, да вишь ты, младенца дождаться не можем. Загулял где-то с получки.
Все захохотали.
— Вот ишь вострый какой! — вскричал Миша Бондарь.
Но Семен только головой покачал.
— Эх, брат, у нас под Оренбургом от таких шуток верблюды горбатыми стали. — все рассмеялись снова.
Так состоялось знакомство. А когда в бараке начали укладываться спать, Семен, стаскивая с ног сапоги, спросил деловито:
— Так я значит с Никешкой завтра за дровами еду?
— Эге! — сонно протянул Федоров и, закутавшись с головой в шинель, захрапел на весь барак.
Утром прибежала пашкина мать. Увидев Федорова в крольчатнике, она подошла к нему и, поправляя на голове платок, сказала:
— Ты что? Сердишься на меня?
— Что ты, что ты, тетя? — замахал руками Федоров, — да рази можно на тебя сердиться? Первая женщина, можно сказать, на деревне, а я стану сердиться. Наоборот. Мы тут все время к себе хотим пригласить тебя.
— Взяли бы, да пригласили! — усмехнулась Пашкина мать, — может и пойду!
— Пойдешь? — удивился Федоров, делая вид, что ему неизвестно зачем пришла пашкина мать, — хотя почему бы тебе и не пойти?.. Мы тут всегда говорили: Федосья Григорьевна мол умная баба. Не хуже любого мужика понимает, что мед слаще редьки. Уж ежели мол первой и войдет к нам в артель, — так непременно Федосья Григорьевна.
Польщенная этими словами, пашкина мать так хорошо улыбнулась, будто расцвела вся. Резкие черты ее лица смягчились. По губам поплыла ласковая улыбка. Федосья Григорьевна вздохнула и сказала:
— Давно вижу, что дело вы тут делаете, и завсегда всем говорила: будет толк. Это хоть у кого спроси.
Федоров промолчал. Он знал, как костила коммунщиков Феодосья Григорьевна в деревне, как всем перемывала она косточки, но об этом решил забыть и не вспоминать никогда.
— Ну, а коли так, — весело сказал Федоров, милости прошу к нашему шалашу.
Через несколько дней в артель влилось еще четыре семьи: родители Мишки и Кости, мать и тетка Семки, отец и дядя Петьки, отец и бабка Васьки.
— Вот оно когда пошло! — ликовал Федоров. Шесть пятниц на одной недели! — подхватил Никешка, который с приходом Семена острил теперь чаще, чтобы удержать за собой славу, как о самом остром на язык человеке.
Тараканы начинают платить налоги
Наступила осень.
В воздухе чувствовалась свежесть сентябрьских дней. По утрам купол неба был ослепительно синий. В мягкий и нежный полдень горизонт затягивался туманной-ласковой дымкой. Звездные ночи казались часто жуткими из-за далеких призрачных огней, пламя которых плясало там, где стога соломы горели на фоне горизонта желтым светом заката.
В эти дни на берегу озера с утра сновали взад и вперед люди, со скрипом подъезжали груженые лесом подводы. Крик, шум, гусиное гоготанье, отчаянный визг свиней, удары топоров, грохот бревен, ржание коней и мычанье коров сливалось в нестройный многоголосный гул и гудом каталось над берегом.
— Эй! Гей! Куда бревна?
— У-у-ух!
— Ми-ишка-а-а-а!
— Кадки, да-вай-те-е-е!
— У-у-ух!
Под навесом стучали сечки. В больших корытах никла под сечками белокочанная капуста. И сечки, захлебываясь, приговаривали:
— Хуть, хуть, хуть, хуть! Так, так! Хуть, хуть, хуть, так, так!
В коровнике звенели ведра. Перед бараком возвышались стога сена, над которыми висели дощатые навесы:
— Па-ашка-а-а-а!
— Хуть, хуть, хуть, так, так!
— У-у-у-ух!
Около вальеров стояли корзины, полные моркови, можжевеловых ягод, молодой хвои и сена. Кролики беспокойно сновали вдоль изгороди, прыгая один через другого, образуя сплошной меховой поток, в котором словно волны подскакивали белые ангоры, коричневые гаванны, пятнистые горностаи, черно-огненные англичане, серебристые сиамы, светлые шампани, голубые венские и рыжевато-серые фландры.