Как ловить рыбу удочкой (сборник)
Шрифт:
Однажды в теплый зимний вечер, когда снежинки, подымаясь от земли, устилали небо и светились в лучах арбатских фонарей, я брела по Чистому переулку и вдруг почувствовала, как что-то ждет меня около моего особняка. Некое предощущение овладело мною и гнало по еще не убранному снежному покрову мимо резиденции Патриарха, мимо домика, где жил Мастер, мимо монастыря к заветному дворику. Чуден и упоителен был этот вечер, я расчувствовалась, как старая дева, шла и думала, что снег связывает, сцепляет время, такой же он был двести, сто лет назад и будет еще через сто, и через него мы можем глотнуть, попробовать на язык живой вкус времени. И вот тогда-то мне жутко захотелось войти в этот дом, так что ни о чем другом нельзя было думать, чтоб не было больно, пойти и напоить пересохшую душу вожделенным светом. А света было так много, что отблески его квадратами окон с очерченной тенью
Я подошла к двери и позвонила. Дверь открыл мужчина средних лет. Я растерялась и не могла ничего сказать, однако учтивым поклоном головы он предложил мне зайти.
— Что вам угодно? — спросил он бесстрастно.
Кое-как сбивчиво я наплела ему, что изучаю архитектуру Москвы, что меня заинтересовал этот особняк и я хотела бы, если это возможно, осмотреть его интерьер. Наверное, это выглядело ужасно глупо, но он молча выслушал меня и пригласил в комнату. Было в нем что-то холодное и безразличное, и мне вдруг захотелось уйти, но я переступила порог гостиной и тотчас же обо всем забыла. Бог ты мой, если бы я могла жить здесь, среди этих вещей, стен, трогать руками то, что больше нигде не увидишь. Это была не модная квартира, хозяева которой, пустив нос по ветру, принялись жадно скупать антиквариат, — это были настоящие жилые покои без фальши и рисовки, здесь было унаследовано и чудом сохранено то, что я искала. И опять от этого резкого, почти обморочного состояния несбыточности заныло у меня сердце. Был же у людей раньше вкус, умели они все делать так, что вещи казались теплыми, одухотворенными. Круглый стол, диван с потемневшей обивкой, рояль, кресла с покрывалами и бахромой, абажур, гасивший резь электричества, подсвечники и зеркала. Я всматривалась в фотографии на стенах, в гравюры и литографии с видами Москвы, и за плоскими изображениями проступала сырая плоть камня и золотая вязь церковных крестов. Все было мило моей душе: соборы, улицы, дома, незнакомые люди на семейных портретах, я старалась запомнить, вобрать их в себя. Я не знаю, сколько так прошло времени, и лишь когда настенные часы ясно и мелодично возвестили о полуночи, я встрепенулась и стала собираться домой.
Ему нельзя было отказать в умении понимать без слов. Все это время он не трогал, не стеснял меня, и теперь, когда должно было уходить, точно потеплел и сжалился надо мной:
— Приходите еще…
Не отказал, не дал понять, что у него здесь не музей, и за одно это я была ему благодарна, но даже он не мог понять, что значит для меня его дом.
И я стала бывать там, сначала лишь иногда, еще с оглядкой и недоверием, потом, освоившись, чаще и вскоре перестала чувствовать себя гостьей.
Хозяина дома звали Дмитрием. Ему было за сорок, он работал консультантом в научном институте. Он был одинок, я никогда не замечала, чтобы у него были женщины или друзья, лишь изредка к нему приходили какие-то люди — букинисты, антиквары, коллекционеры, но, похоже, ничего, кроме деловых отношений, его с ними не связывало. Я плохо представляла, как он живет, никогда он о себе ничего не рассказывал и не искал путей к сближению, он занимался тем, что тщательно, любовно и искусно отделывал свой маленький, неприкосновенный мирок. И в этот мир я была допущена единственно из-за того, что сумела его разглядеть и оценить и нашла в нем свое место, не нарушающее его общих законов.
Я разбирала старые журналы: «Ниву», «Журнал для всех», «Русское богатство», рассматривала альбомы, перебирала фотографии с вензелями на твердых карточках, читала, мечтала, начисто забывая, стряхивая с себя то, что угнетало меня за стенами дома. Дмитрий что-то писал, иногда он приходил ко мне, мы садились пить чай и вели беседу. Своим приятным глуховатым голосом он рассказывал мне о старинных фамилиях, о московских нравах, он говорил просто и тепло, как будто сам знал этих людей и вместе с ними обедал в «Славянском базаре» или «Эрмитаже», ходил в театры на премьеры и бенефисы, и я представляла себе благородных мужчин, любовалась нарядами светских дам и молоденьких барышень, я слышала их круглый говор и читала изысканные письма с ятями и твердым знаком
Я привыкла к тому, что моя жизнь делится на две части: в одной я живу, а в другой только отбываю положенное время и зарабатываю право на первую. А Дмитрий увлекал меня дальше и дальше за собой в прошлое, где не было очередей, пошлостей, суеты, он рассказывал вдохновенно и умело, и я с радостью чувствовала, как подчиняюсь и верю этому кудеснику. И я только боялась, что однажды наскучу ему, окажусь лишней, и этот страх не давал мне покоя настолько, что как-то раз я прямо спросила его — что я вам?
Он ничего не ответил, но глаза его были теплыми и ласковыми, какие бывают у людей, когда те смотрят на что-то очень приятное. И я была счастлива, что в моей жизни есть этот дом, этот человек, я нашла себя, успокоила душу.
Так прошло много времени, мы привыкли друг к другу и скучали, когда нам случалось по нескольку дней не видеться. В его отношении ко мне было все больше нежности и заботы, наш маленький, обветшалый домик стоял в самом центре Москвы, а вокруг в пустующих дворах стряхивали то листья, то снег деревья. И, сидя у окна, я любила слушать, как трутся друг о друга деревья и дома, даже ветер, смирившийся в нарочито закругленных улочках, был ласков, и в его касаниях не было утомляющей страсти. Мне казалось, что мы хранимы, и с легкостью, без тоски, когда наступало время, я вставала и возвращалась на каменные пустыри Юго-Запада. Мне казалось, что, покуда у меня есть дом, я смогу вынести все, и видит Бог, я никогда не просила о большем.
И кто знает, сколько бы еще продолжалось мое сладкое отречение, не повернись все в жизни иначе. С некоторых пор моего мужа стали беспокоить мои частые отлучки из дому. Говорила ли в нем тупая жажда обладания или нежелание, чтобы мне было хоть как-то хорошо, но он вдруг стал спрашивать меня, где я бываю вечерами. Я уходила от ответа или просто молчала, потому что не находила нужным давать какие-либо объяснения человеку, считавшему меня своей женой только ради собственного благополучия и положения. В конце концов он устроил мне сцену. Сказал, что все знает о моем любовнике, что не позволит порочить свое честное имя и найдет должное средство, чтобы воздать нам обоим. Он кричал, брызгал слюной, называл меня грязными словами, и вся его глухая злоба и ожесточение выплеснулись на меня и Дмитрия. Я молчала: как можно объяснить тупому, разъяренному животному, что все бывшее между мною и Дмитрием не имело никакого отношения к нарушению супружеской верности, а если бы и имело, ему-то какое дело?
Я шла к дому в Остожье и ни о чем не думала. И так же мягко и утешительно падал снег и светились окна в особняке. Я подошла к двери и позвонила. Я увидела, как Дмитрий приблизился к окну, посмотрел на крыльцо, и свет в комнате погас. Дверь так и осталась закрытой. Я еще постояла немного и поняла, что больше он мне ее никогда не откроет.
Чистая Муся
Мусин отец Анемподист Тихонович Опарин был в Кашине личностью примечательной. Он занимался хлебной торговлей, сочетая при этом трезвый расчет со страстью пускать пыль в глаза. Самодурство его доходило до такой степени, что однажды он задумал покрыть только что построенный дом в центре города чистым золотом, для чего написал прошение в Петербург, но получил отказ. Это его не охладило, но весьма настроило против него кашинских обывателей. В семнадцатом году, когда купца лишили всех его богатств, многие испытали мстительное чувство удовлетворения, хотя хозяйственная жизнь в городе замерла, остановленная как часы. Сам Анемподист Тихонович грабежа не перенес и умер от удара, оставив свою единственную дочь расплачиваться по его долгам.
Из особняка с мраморными лестницами и лепными карнизами, отданное под уездное ЧК, Мусю выселили и взамен дали крохотную комнатушку в бывшем странноприимном доме, построенном ее же батюшкой. Впрочем, этого уже никто не помнил, зато хорошо помнил пьяные кутежи и лихую купеческую тройку, не разбиравшую дороги. Мусе не могли простить того, что еще год назад перед ее отцом все ломали шапку, а теперь узнававшие ее в голодных очередях женщины смеялись над ней, отталкивали и плевались вслед, словно почитая виновной в нынешней разрухе. Муся сносила унижение молча, продавала немногое, что осталось у нее из вещей, и вскоре кашинцы потеряли к ней интерес и привыкли к тому, что самая богатая некогда невеста работает на телеграфе.