Как много в этом звуке…
Шрифт:
— Я пришел по поводу моей жены, — начал Витя.
— Знаю. Все знаю. Но ничего не могу поделать. Она прокололась. Слегка пожадничала. В общем-то сама виновата. Ей, конечно, не повезло, но тут уж ничего не поделаешь.
— Спокойно. — Витя прикрыл дверь, чтобы разговорами не мешать домочадцам. — Послушайте… Мы, два мужика, без свидетелей, можем поговорить и назвать вещи своими именами? Думаю, можем. Вот я и спрашиваю: зачем вы уволили Нину, да еще со скандалом, со статьей?
Матафонов долго смотрел Вите в глаза, словно колеблясь, словно прикидывая, можно ли тому довериться. Потом встал, открыл холодильник, поставил на стол початую бутылку водки, уже нарезанную колбасу, блюдечко с лимонными дольками.
— Может, огурец?
—
Матафонов снова полез в холодильник, нашел банку с рассолом, выловил из нее зеленовато-бурый плотный огурчик и положил рядом с лимоном. Потом налил водку в две граненые стопки и молча выпил. И Витя выпил.
— Ты знаешь, что у нее произошло с Панасьевой?
— Знаю.
— И как Нина гнала ее вдоль улицы?
— Я же сказал — знаю.
— Вот и весь ответ. Она в управлении, а мы в тресте. Поступи я с Панасьевой в десять раз вежливее, чем твоя Нина, меня бы выперли с таким же скандалом. Но если Нину еще возьмут кое-где… Возьмут, возьмут, — повторил Матафонов, увидев, что Витя хочет возразить. — Я позвоню, в конце концов… Возьмут, — повторил он, словно убеждая самого себя. — То меня никто не возьмет. Понял? Никто.
Витя долго смотрел в темное окно, где он видел себя — кудлатого, очкастого, в мокром пальто, перед белым столиком с двумя стопками и блюдечком с закуской. По всему было похоже, что нет у него уже той уверенности в правоте, с которой он вошел сюда.
— Но вы могли пригласить ее в кабинет, объяснить положение и предложить уйти по собственному желанию. Это было бы достойно. А вы организовали провокацию с рыбой, устроили позорище, обозвали воровкой… Это нехорошо.
— Панасьева попросила, — поморщился Матафонов.
— И ее просьба для вас закон? — удивился Витя.
— Ты можешь называть ее как угодно, но в управлении она ведет весь наш трест. Курирует! — свистяще произнес Матафонов, будто выругался.
— Нет. — Витя отвел руку Матафонова, который хотел налить ему второй раз. — Хватит. Значит, так… Слушайте меня. Моя просьба будет такая… Вы должны поизвиняться перед Ниной и восстановить ее на работе.
— Уже издан приказ, — бесцветно сказал Матафонов.
— Приказ надо отменить. И восстановить на работе в прежней должности.
— Может, ее еще и повысить? — усмехнулся Матафонов, но Витя был серьезен, сосредоточен и больше всего озабочен тем, чтобы поточнее выразить свою мысль.
— Если хотите повысить — я не возражаю. Но приказ нужно отменить и на работе восстановить. А она в знак уважения к вам через неделю уйдет по собственному желанию. Но поизвиняться — обязательно.
Матафонов, улыбаясь, с минуту смотрел на Витю, потом налил себе стопку, выпил, постоял красиво у окна, вернулся к столу.
— Невозможно.
— Но ведь…
— Разговор, сосед, окончен. Я хочу спать. Всего доброго.
Витя поднялся, поставил белую табуретку под белый столик, надел берет так, что волосы остались торчать из-под него во все стороны, застегнул пальто, постоял, глядя в пол. Матафонов взял его под локоток, чтобы вывести в коридор и поскорее закрыть за ним дверь, но Витя твердо отвел его руку.
— Значит, так, — сказал он. — Мы не договорились. Я считаю, что вы поступили плохо. И Нина так считает. Ваш поступок недостоин того высокого положения, которое вы занимаете в нашем обществе, и потому должен быть осужден. Я понятно выражаюсь?
— Ну, сосед, ты даешь! — Матафонов рассмеялся, не подозревая даже, какие события назревают, какие тучи собираются в эти самые секунды над его беспечной головой.
— Вы знаете, как вела себя Панасьева. И своим решением покрываете порок. Это нехорошо. Я объявляю вам войну.
— И в чем же заключаются боевые действия? — весело удивился Матафонов.
— Я буду снимать вас с занимаемой должности. Вопросы есть? — спросил Витя, и в голосе его не было ничего, кроме заботливости.
— Ладно. Поболтали, и хватит. Будь здоров. Кстати, я могу взять ее на должность уборщицы. Пусть подумает.
— Через год я предложу вам эту же должность. Вы слышите? Через год.
— Катись! — сказал Матафонов, распахивая дверь на площадку.
Витя с достоинством вышел, не торопясь спустился с третьего этажа и углубился в ночной город. Дождь шел сильнее, но Витя не ощущал его, не замечал капель на своих очках. Он видел товарищеский суд, стол, покрытый красным полотнищем, и в президиуме за этим столом видел Матафонова, Панасьеву, Ваську-шалопута — лица их были строги и неумолимы, поскольку они осуждали воровку, его жену, Нину. И перед ним вдруг открылась истина, похожая на разверзшуюся пропасть, — Витя вдруг понял, что, если он хочет жить и дальше, он должен выполнить свое обещание и снять Матафонова с должности. Иначе не сможет он болеть за «Днепр», говорить о футболе, о задачах, стоящих перед латиноамериканскими странами, и о путях, которыми должна пойти в своем развитии Южно-Африканская Республика. Не будет у него такого права. Он перестанет встречаться с друзьями, писать письма и отвечать на телефонные звонки, перестанет надевать белую рубашку, дарить Нине колготки ко дню рождения, не придет на свадьбу сына. Потому что за его спиной останутся навсегда позор и бесчестье.
Самое, может быть, озадачивающее во всем этом было то, что Витя работал слесарем-сантехником и его возможности никак не соответствовали обещанию снять руководителя, у которого в подчинении десятки столовых, кафе и ресторанов, у которого в друзьях самые уважаемые и влиятельные люди города, у которого молодость, здоровье набирающего силу начальника, которого не сегодня завтра заберут в управление, а то и в министерство…
Однако, бросая столь рискованные слова в лицо уважаемому человеку, Витя четко сознавал, что делал, понимал он и то, что жизнь его этой дождливой ночью обрела смысл зловещий и мстительный. Не смог бы он вот так бродить под дождем, предаваться печали и дерзко размышлять, если бы смолчал, стерпел и оставил бы в своей душе беспомощность и смиренность. В детстве он сражался со Змеем Горынычем, потом пошли татары, потом ему во что бы то ни стало потребовалось подбить дюжину немецких танков, и он множество раз засыпал, видя уже затуманенным сознанием горящие машины с черными крестами на башнях — они пылали во дворе его избы, у школы, в которой он учился, возле дома, где жила одна красивая девочка. Витя засыпал, убедившись, что ни один чернокрестный танк не ушел, что коптящее пламя охватило даже тот, который, развернувшись на полном ходу, устремился в ближайший лес, что и его настигла пуля, граната, огнемет, ракета Вити — они менялись с развитием военной техники и его представлениями о том, как следует поражать танки.
Когда дело пошло к пятидесяти и ни одного танка в своей жизни он так и не подбил, не поджег, не уничтожил вместе с экипажем, не удалось спасти Вите и город Козельск от татарского нашествия, его желание сразиться и победить не исчезло, не растворилось в годах и заботах, наоборот, оно укрепилось, поскольку понимал Витя, что лет ему оставалось все меньше и возможности утвердить справедливость убывают прямо на глазах. И теперь еще, засыпая, он видел тяжелые машины с разорванными гусеницами, заклиненными стволами, устроившись среди бревен козельской крепости, он все еще стрелял из трехлинейки, снимая одного за другим Батыя, Чингисхана, Мамая — всех, кто попадал в оптический прицел его безотказной винтовки. Но произошли и перемены. Все чаще Витя вступал в бесстрашные схватки в кабинетах всевозможных начальников, его голос гремел с экрана телевизора, взывая к самоотверженности, тысячные толпы внимали ему, а он, стоя на высоком балконе, в белой рубашке с распахнутым воротом, вдохновенный и прекрасный в своей борьбе, подняв руки над головой, сжав их в один сдвоенный кулак, приветствовал народ…