Как на Дерибасовской угол Ришельевской
Шрифт:
И старый Я Извиняюсь, стукнув всего пару раз костылем кто был поближе к проходу на улицу, влез в персональный агрегат вместо испарившегося «мерседеса» и задергал руками по направлению к своим ментам. А когда они с любопытством посмотрели на Я Извиняюсь, тот задал им всего один вопрос: «Интересно, за что я вам плачу?»
Самое смешное в случившейся истории было то, что аналогичный вопрос в это же время задавал своим ментам Борис Филиппович Поздняков.
Менты они на то и менты, чтобы в городе был порядок. А тут им начинает тошнить что-то невнятное Поздняков и старый Я Извиняюсь дергается по поводу каких-то сгоревших сбережений, когда у милиции своих забот хватает. Ну, в самом деле, представляете себе, сидит следователь, несколько месяцев без сна и отдыха раскручивавший дело проводника скорого
А с тыльной стороны здания почти такой же следователь, только разве что с другой фамилией, выслушивает предупреждения честного Позднякова, что вскоре может начаться такое, от чего никто не застрахован. И что делают менты? Они дают свое честное ментовское слово всем подряд, что будут делать вид с понтом ничего не понимают. И вместо того, чтобы разбираться с мелкими дрязгами собирателей, с новыми силами наваливаются на решительную борьбу с преступностью.
Я Извиняюсь перестает пробовать свои силы б экономических диверсиях против конкурента и, по совету своего сына, начинает выяснение с ним отношений дедовскими способами. А Поздняков тоже не считает тараканов у своем подвале. И по городу идет такая мобилизация, которая может только сниться Советской Армии. Потому что в рядах Я Извиняюсь или того же Позднякова ни одного доходяги-белобилетника: испытанные бойцы, мастера рукопашного боя в тесных помещениях и каждый в отличие от советского солдата вместо кирзовых сапог носит экипировку, о которой весь Генштаб может только завидовать натовским стервятникам.
Первый ход сделал Я Извиняюсь. Он вспомнил, с чего началась вся эта трахомудия, и без особого напряжения с ментовской помощью вычислил на улице стукача Лабудова. Когда ребята Панича запихивали в машину сложенного пополам флейтиста, он даже не пытался отбиваться своей блестящей дудкой, а мысленно благодарил природу уже за то, что эта машина даже отдаленно не напоминает катафалк.
Допрос стукача производил лично старый Я Извиняюсь. И стоило ему только начать считать своим костылем прыщи на лабудовской морде, еще слегка покрытой загаром от ментовских кулаков, как с этого поганого рыла вместе с кровью и гноем потекли чистосердечные признания о встрече с Говнистым. Не проверившему ложные сведения стукачу чисто для порядка натянули глаз на жопу и повезли по городу в багажнике автомобиля. А когда Паничу-младшему надоело кататься на машине со всяким говном рядом с запаской, он скомандовал очистить багажник. И Лабудов волею случая лег под фамильной будкой Графа: по страшному везению в эту ночь лужа, где любил проводить время экс-капитан Шушкевич, оказалась свободной, потому что Графу не хватило сил до нее доползти и он отдыхал возле мусорного бака.
Говнистому повезло гораздо меньше, хотя контрразведка Макинтоша работала в общем-то неплохо. Макинтош опоздал на каких-то полчаса и зареванная Ирка, подвывая в конце каждого слова, рассказала, что Говнистого уволокли за собой какие-то чужие ребята на ее глазах. Побледневший Макинтош, не успокаивая Ирку, бросился по следам бандформирования имени Я Извиняюсь. И хотя маза Макинтоша налетела в одну из засвеченных хат фирмы Панич, Говнистому это не помогло. Потому что его там не было. Очень скоро Макинтош выяснил, что Говнистого пригласили в гости по месту основной прописки Паничей. За то, чтобы переться туда, не могло быть и речи: для штурма такой, с позволения сказать, хаты потребовалась бы как минимум поддержка артиллерийской батареи. Но изо всей артиллерии плохо экипированная бригада Макинтоша имела только ручные гранаты с антикварными «фаустпатронами». Поэтому Макинтош проявил выдержку. Он примчался в превратившийся в филиал Брестской крепости подвал Позднякова и Борис Филиппович лично взял телефонную трубку у недрогнувшую руку.
— Послушайте меня, Я Извиняюсь, — поздоровался с папой конкурента Поздняков, — давайте нам человека и не будем дергать нервы друг у друга.
— Я
Поздняков понимал, что при таком папочке самостоятельный Панич-младший мог только бегать у сортир без предварительного разрешения. И раз Я Извиняюсь взял в руки исход дальнейших событий, то на ничего хорошего это не намекало.
— Макинтош, это война, — сказал Поздняков и положил трубку, — а на войне без потерь не бывает.
Позднякову было не очень жаль почти неизвестного ему Говнистого, который уже сыграл свою арию в этом деле. Во всяком случае идти на риск ради него Борису Филипповичу явно не хотелось. Но Говнистый был родом из юности Макинтоша — и этим все стало решено. Не говоря горбатого слова, Макинтош повернулся задом к столу и пошел в дверь, зыркнув по дороге на своих ребят таким отеческим взглядом, что они не сдвинулись с места.
Издеваться над постоянно теряющим сознание Говнистым меньший Панич устал поближе к рассвету. Коллекционер добивался правды от Говнистого, хотя сам прекрасно знал, кто постарался, чтобы он показал свой маломощный член всей Садовой улице. Говнистый героически молчал, истекая кровью, потому что надеялся на чудо. Он понимал, что будет жить ровно столько, сколько продержит рот замком без подходящей отмычки. И ближе к рассвету сердце Говнистого не выдержало вопросов коллекционера Панича. Он умер, как и жил, с жалким подобием улыбки на распухших негритянских губах. То, что еще недавно было Говнистым, положили в багажник, где катался стукач Лабудов, и повезли куда следует в подобных случаях. А оставшийся вне дел Я Извиняюсь поехал по Пушкинской на бульвар делать себе моцион на трехколесном агрегате. Поехал, несмотря на то, что сын и другие, ребята сильно намекали, что старик рискует подцепить себе какой-то насморк. Но Я Извиняюсь проложил себе дорогу к двери костылем по старой привычке и трое ребят еле-еле успевали гнать по улице даже со скоростью допотопного ручного механизма.
На бульваре уже ворковали голуби, и все так же молча стояла пушка. Ни людей, ни собак — чем не лафа дышать всей грудью. Старик Я Извиняюсь всю жизнь провел здесь и львиную ее долю держал район железной рукой, твердо стоя на одной ноге. И он не хотел показывать, что может даже испугаться хоть чего-то в своих владениях. Поэтому перебивая голубиное ворчание, он рявкнул на ребят и те поджали хвосты ниже пояса. И ушли в дом. А старик Я Извиняюсь смотрел на ласковое море и размышлял за то, как он устал от этой жизни. Так он сидел до тех пор, пока Макинтош, терпеливо пасшийся во дворе поликлиники моряков, не решился. Он подошел к сидящему под бронзовым Пушкиным Паничу с правой рукой, где висел его старый макинтош. Старый Я Извиняюсь был готов к смерти, но гордость не позволила ему умереть покладистым бараном. «Раз сыночек все это придумал, пусть сам и расхлебывает» — почему-то подумал Панич и увидел, как медленно разворачивается правая рука Жоры. Лезвие австрийского штыка только сумело напиться малой крови из предплечья Макинтоша, когда над квадратными глазами Я Извиняюсь появилась небольшая дырочка. Старый Панич всю жизнь боялся смерти, хотя скорее всего таки-да бы умер, чем кому-то в этом признался. Но он даже не подозревал, до чего ему будет легко умереть.
А на звук выстрела выскочила бригада имени осиротевшей семьи Панич. На ее глазах, не обратив внимания на свою рану, Макинтош поднял костыль с австрийским штыком и воткнул его в грудь уже не боящегося боли Я Извиняюсь. Несмотря на недавно появившийся на бульваре «кирпич», под него влетела машина боком к Жоре и тот сразу сделал вид, что ни покойный Панич, ни его знакомые Макинтоша ни разу не интересуют. Торопливые выстрелы издалека не принесли машине никакого вреда, это уже не говоря за Макинтоша и водителя.
Пока старый Панич начинал морозить собственный зад без риска зацепить ангину в главном заведении Валиховского переулка, а молодой горько рыдал клятвами о страшной мести за дорогого папу, радуясь в душе, что теперь может действовать в силу исключительно собственных, пусть ограниченных, но мозговых извилин, Макинтош смочил рану водкой. И, не перевязывая ее, вместе с теперь уже не отходящими от Жоры ни на шаг парнями, отправился в гости к Акуле. Тому самому балаболу, который любил водить приезжих к мемориальной луже Графа Шушкевича.