Как несколько дней…
Шрифт:
Его пальцы и пятки горели так, что он не мог бы с уверенностью сказать, горят они от жара или от холода. Он наложил выкройки на ткань и стал вырезать по ним части будущего платья. Губы раздвинуты, язык высунут, воздух встал колом в клетке ребер, одни только пальцы движутся.
Закончив работу, он почувствовал огромную усталость и рухнул на кровать. А через несколько дней Ненаше пошел к Ализе Папиш и попросил на время ее «Зингер».
— Дай ему, дай ему эту свою машинку! — сказал Деревенский Папиш жене. — Пожалей убогих.
Ненаше вернулся, таща на плече тяжелую швейную машину, и несколько следующих дней они занимались тем, что он соединял в одно целое все части свадебного платья, а Яков непрерывно рассказывал ему о Юдит.
Платье начало обретать форму — чистое, белоснежное, пустое.
— Ну, ты наконец чувствуешь? Ты чувствуешь? —
А когда итальянец кончил первую наметку, улыбнулся и позволил Якову примерить то, что получилось, Яков ощутил, что кожа его горит, хотя ткань холодна, и из его груди сам собой вырвался крик восторга и боли. Но Ненаше разрешил ему побыть в свадебном платье лишь пару минут, потом забрал у него наряд, снова положил на швейную машину, и они, уже вместе, принялись заканчивать шитье.
Глобермана, единственного, кто понимал, к чему все идет, чрезвычайно забавляла и занимала эта история, и он снабдил Якова «важными адресами» поставщиков продовольствия. Сойхер, который во время войны поставил свой пикап, хитроумие и связи «на службу национальному делу», теперь, во времена недостач и трудностей, вернулся к своим обычным повадкам. Он сколотил целое состояние на контрабанде мяса и продаже его в рестораны, в задних комнатах которых кормились высокие государственные чины, и по ходу дела сумел завести связи с нужными людьми, у которых всегда можно было купить любые продукты, в том числе и для свадьбы. Он обещал Якову большую скидку и даже одолжил ему столовую посуду — дрезденский и пражский фарфор немецких тамплиеров, — тем самым подтвердив правильность подозрений о легендарном мародерстве, которое он когда-то учинил в домах немецких колонистов после их выселения.
— Я помогаю тебе против собственных интересов, — с улыбкой повторял он, — но в моем возрасте любопытство порой уже сильнее любовных желаний.
Тем временем все в деревне стали замечать, что Яков давно уже не показывается на люди, не беспокоит больше Юдит, не стоит под забором Рабиновича, не подстерегает на ее обычных путях и не обклеивает деревья и стены своими желтыми бумажками. И он действительно исчез из виду, потому что заперся у себя в доме и во дворе и целыми днями занимался теперь подготовкой, тренировкой и сдачей экзаменов.
Весь день он варил, и шил, и танцевал, удобрял, и сеял, и поливал, и сажал, а в полночь падал замертво в постель и лежал то ли во сне, то ли наяву, не то затверживая вслух, не то уплывая в молчаливых снах, то широко открывая, то плотно закрывая глаза, идя бустрофедоном по бесконечной борозде, туда и назад, туда и назад, шепотом уставшего быка повторяя: юдит-юдит-юдит-юдит-юдит-юдит-юдит-юдит-тидю-тидю-тидю-тидю-тидю-тидю-тидю-юдит-юдит-юдит-юдит-юдит-тидю-тидю-тидю-тидю-тидю-юдит-юдит…
Заманчивые запахи наплывали из кухонных шкафчиков, позванивали на полках тонкие бокалы, багровые солнца медных сковородок угасали на стене в нескончаемых закатах.
Несчетное множество тесных и крохотных шовчиков было прошито, прежде чем платье было завершено и повисло, пустое, в ожидании желанного тела, которое придет, усладится, наденет его и заполнит.
Потом Ненаше отгладил ткань, сложил платье и уложил его в длинную белую картонную коробку.
— Теперь все готово, — поставил он коробку в шкаф. — Остается только ждать знака.
17
Как и все ждущие знака люди, спрашивал Яков себя самого и Ненаше, каким он будет, этот знак.
Будет ли это крик стрижа в ту пору, когда стрижи не имеют привычки кричать? А может, крик стрижа именно в обычное для них время? А может быть, провозвестником будет ворон? Или персик, что созреет зимой? А может, солнце не закатится вечером? А может, взойдет, как обычно, утром? А может, сигналом будет яблочный лист? Желтый лист, который упадет осенью с какого-нибудь дерева в саду, подобно тысяче своих собратьев?
И как к этому готовиться? Сидеть дома и ждать? Или уходить и приходить, работать и жить?
Ненаше и Яков, как и все ждущие люди, высматривали знак, а знак, как все знаки вообще, медлил с приходом.
— Когда-то для этого были ангелы. Но сегодня ангелы уже не занимаются такими делами, и надо угадать знак самому. Поэтому я рассказал свой план двум людям, чтобы они мне помогли. Глоберману я рассказал, и Менахему Рабиновичу я рассказал. Менахем сказал, что это замечательный план, а когда я спросил, что в нем такого замечательного, он сказал: «Всякий план добиться женщины — это замечательный план, и я надеюсь, что тебе к тому же улыбнется удача». Это уже был не тот Менахем. После того как его младший сын погиб на войне, это уже был сломанный человек, а еще немного погодя он вдобавок перестал неметь с началом весны, и от этого сломался еще сильнее. «Видишь, — сказал он мне, — сейчас я уже весной могу говорить, но ни одна курве уже не приходит меня слушать». А Сойхер — тот просто начал смеяться. Я сказал ему: «Ведь мы с тобой хотим одну и ту же женщину, так, может, ты раз и навсегда перестанешь смеяться и просто скажешь мне, что ты об этом думаешь?» И я рассказал ему весь свой план от начала и до конца, что если я приготовлю все — свадьбу, и еду, и танец, и свадебное платье, и раввина, и хупу, и приглашенных, — тогда и она придет. Есть такой закон в природе, что если все готово и только одного не хватает, то это последнее тоже должно появиться. Ой, как же он смеялся, Глоберман, когда я ему рассказал этот свой план! «Ты все свои деньги угробишь на эту женщину, Шейнфельд! — сказал он мне. — Деньги, и жизнь, и силы, и всё». И он таки оказался прав. Именно так оно и вышло. Я действительно вложил в это все, что имел. Я был как тот человек, о котором я тебе рассказывал, тот, что рассчитал деньги до конца своей жизни. Или как тот корабль из французской книги, забыл ее название, у которого посредине моря кончился весь уголь, и тогда он начал сжигать дерево своего корпуса, а в конце, когда он причалил к берегу, от него уже ничего не осталось, одни железные ребра, как скелет какой-нибудь падали в поле. Но я все время, когда мне во сне снилась Юдит, видел то, чего Глоберман не понимал, — что у нее нет другого выхода, потому что судьба уже привязала к ней свою веревку. Иначе чего вдруг заявился ко мне сюда, прямо посреди ночи, такой человек, что прошел всю дорогу из Италии, и воевал в пустыне, и попал в плен, и убежал, и пришел именно ко мне? Для того он и пришел, чтобы научить меня варить для свадьбы, и танцевать танго для свадьбы, и сшить платье для свадьбы. Но когда я сказал это Глоберману, он вдруг стал белый как стена, и губы у него стали тонкие от злости, и он начал на меня кричать: «Сейчас ты еще скажешь, Шейнфельд, что Гитлер, да сотрется имя его[70], что он всю эту свою войну начал только для того, чтобы этот твой итальянский попугай попал в плен и заявился к тебе устраивать твою свадьбу?!» Он на самом деле рассердился. Может, потому, что у него в Латвии погибло ужасно много родственников от немцев. Как стена, такой он был белый, когда так кричал. «Для тебя уже нет в этой войне сожженных детей, и нет убитых солдат, и нет сирот, и вдов, и лагерей, — один только этот сраный итальянец, который явился устраивать свадьбу для Якова Шейнфельда и госпожи Юдит, да?» Но я уже не обращал внимания на такие разговоры, потому что не всякий, кто понимает в животных, он понимает и в людях тоже. А кроме того, как может Сойхер говорить о войне, и о жизни, и о смерти? Он же сам как Гитлер для коров.
А затем, в один прекрасный день, во время обычной полуденной дремы, Ненаше вдруг вскинулся и вскочил с кровати, словно какой-то пузырь лопнул у него внутри. Никакого ангела не было и в помине, и тем не менее Ненаше оделся, вышел из дома и направился прямиком к камню Моше Рабиновича, который давно уже не навещал.
Медленно и спокойно шел он, не подпрыгивал на ходу и не боксировал в воздухе, и грудь его поднималась в ровном и глубоком дыхании, и маленькие глаза были прикрыты.
Несколько детишек, завидев его, побежали в деревню с криком:
— Ненаше идет к камню! Ненаше идет к камню!
И к тому времени, когда итальянец остановился перед двором Рабиновича, его уже дожидались многочисленные зрители. Ненаше не остановился ни на миг. Он подошел к камню и сказал ему:
— А ну-ка, подожди минутку! Я сейчас позову моего Моше, и уж он поднимет тебя с земли!
Собравшиеся испугались. И сам камень, наполовину погребенный в земле, тоже как будто содрогнулся. Даже Ненаше был удивлен, потому что не знал, откуда пришли к нему эти слова и чьим голосом они были сказаны.