Как несколько дней…
Шрифт:
Она медленно поднялась, закуталась в полотенце, села и причесалась, а потом долго вглядывалась в свое лицо в зеркале.
— Иди сюда, Зейде, — сказала она.
Я подошел и стал рядом.
— Я собираюсь выйти сегодня замуж за Якова, — сказала она.
— Хорошо, — сказал я.
— Он будет твоим отцом. — Она взяла меня за подбородок. — Только он.
— Хорошо, — сказал я.
— И мы останемся здесь, в деревне. Ты не должен ни с кем прощаться.
Она поднялась и прижала мою голову к каплям воды меж грудями, а потом отодвинула
— Ты подождешь меня здесь, — сказала она.
И когда она повернулась, и вышла из коровника, и пошла туда, холодная тяжелая рука ударила меня по плечу, и я упал на землю.
— Как тебя зовут? — спросил знакомый мерзкий голос.
— Зейде! — крикнул я. — Я маленький мальчик, которого зовут Зейде! Иди, убей себе кого-нибудь другого!
И я поднялся, оттолкнул его от себя, бросился на мешки с комбикормом, освободил и вытащил шкатулку, которую спрятал между ними, и побежал за матерью.
Мертвая тишина стояла в деревне. На улицах не было ни души. Все ждали ее во дворе у Шейнфельда. Все, кроме меня, который бежал за ней, и Моше Рабиновича, который остался дома. Немногие звуки, разрезавшие воздух, казались удивительно маленькими и отчетливо резкими. Они двигались бок о бок в прозрачном воздухе — удары моего сердца, постукивание ее шагов, буря моего дыхания, карканье далекой вороны.
Я не крикнул ей остановиться, потому что знал, что глухое ухо и белое платье отделяют ее сейчас от всего мира — она не услышит, не остановится и не обернется. Я догнал ее, забежал вперед, встал перед ней и, протянув руки, открыл ее взгляду маленькую, грязную шкатулку.
Деревянная крышка в ракушках была закрыта, но когда мама воткнула в дырочку от ключа свою приколку, шкатулка открылась так покорно, что какое-то мгновение казалось, будто там таится одно лишь ожидание и ничего больше.
Она сунула руку внутрь и почувствовала что-то мягкое и влекущее. Длинная и толстая коса Моше Рабиновича медленно выползла наружу, и когда мама поднесла ее к глазам, старые девичьи банты развязались и золотой поток заструился меж ее пальцев.
— Это он послал тебя? — спросила она.
— Нет.
Она, конечно, сразу же поняла, что это то самое, что Моше все время искал. Но я думаю, что она не сразу поняла, что коса эта — его, и решила, наверно, что это коса какой-нибудь женщины, его Тонечки или еще какой-нибудь другой, И тем не менее ее руки уже ощутили то ласковое и глубокое тепло, которые ощущают руки, когда касаются самой глубокой правды.
— Где ты нашел это, Зейде?
— Под камнем Моше, — сказал я. — Когда работник Шейнфельда поднял его.
Мы стояли посреди пустой улицы. Мама положила косу обратно в шкатулку, отступила на несколько шагов, повернулась ко мне спиной, закрыла лицо рукой, и ее плечи задрожали.
— Под камнем, — засмеялась она. — Под камнем… Умная женщина… А почему ты там искал?
— Это не я, это вороны с эвкалипта нашли.
Она снова подошла ко мне, положив пальцы на губы, чтобы скрыть дрожь подбородка. Ее глаза метались в поисках убежища.
И вдруг она отперлась на меня всей своей тяжестью:
— Кто мог знать, кто мог подумать… Под камнем… И это он искал все время…
Я протянул ей руку и поддерживал ее своим десятилетним телом, пока мы шли вдоль всей этой безмолвной и пустынной деревенской улицы к нашему коровнику.
Моше метался там, среди четырех стен, белый и жесткий, как они, и мама протянула ему шкатулку.
— Это то, что ты ищешь?
Ее голос был низкий и ровный. Она открыла шкатулку и, не сводя с него взгляда, извлекла оттуда косу. Ее движение было медленным и продуманным, как взмах руки продавца тканей, демонстрирующего самый дорогой шелк в своей лавке.
Правая рука Моше поднялась к затылку тем движением, которое Юдит давно уже знала, но только сейчас поняла, и оттуда вернулась к горлу, спустилась и помяла большие мышцы груди в том месте, где у него должна была вырасти девичья грудь, если бы он выполнил желание своей матери, а затем опустилась еще ниже и пощупала пах, проверяя, и убеждаясь, и подтверждая, и во всем этом не было ни капли грубости, только лицо его на миг лишилось всей своей мужественности.
И лишь тогда она поняла, что это не коса его матери, или сестры, или другой женщины, а утраченная коса мужчины — коса самого Моше.
— Это твоя, Моше?.. — прошептала она, то ли спрашивая, то ли утверждая. — Это твоя коса?
— Моя.
Я стоял здесь же, в углу коровника, но они словно не видели меня.
— Возьми меня в жены, Моше, — сказала мама, — и я отдам тебе твою косу.
Короткими и бесцветными казались ее слова в холодном воздухе. Горячей и сверкающей была слеза, скатившаяся по ее щеке.
— А мальчик? — спросил Моше пересохшим ртом. — Чей он?
Мальчик, спрятавшийся в темном углу между мешками комбикорма, слышал, и видел, и не проронил ни слова.
— Возьми меня в жены, Моше, и дай мальчику твое имя.
Мама дала ему его косу, и не успел он прижать свои давние пряди к лицу и услышать их запах, как она уже сбросила с себя свадебное платье.
Ее тело было очень белым в полутьме коровника. Только загорелый треугольник выреза рабочей кофты и руки были смуглыми. Ее тело было моложе ее самой — нежное и сильное. У нее были маленькие сияющие груди, две неожиданно веселые ямочки на скате спины и плотные сильные бедра.
Она натянула свою рабочую одежду, наклонилась, подняла белую картонную коробку и вложила в нее свадебное платье.
— Отнеси это Шейнфельду, Зейде, — сказала она. — Отдай это ему, ничего никому не говори и сразу же возвращайся.
20
Всю ту ночь слышались на улице шаги людей, возвращавшихся со свадьбы Якова. Они топтались около дома Рабиновича, и это походило на молчаливую демонстрацию, пока наконец не разошлись один за другим.