Как птица Гаруда
Шрифт:
Она улыбнулась, большеротая, потом сомкнула губы, потом снова улыбнулась, как будто она таитянка.
А там на островах, над хлябями, голос диктора разносится, отделяет землю от неба…
«…Сегодня жена мастера Аюна намекнула ему, что неплохо бы скорей закончить птицу Гаруда, чтобы можно было ее продать на ярмарке и на вырученные деньги починить крышу. Но мастер Аюн сказал ей: „Ты видишь, что птица Гаруда еще не окончена?“ И снова погрузился в размышления. По всему видно было, что починка крыши волнует его меньше,
— Бедный Аюн, — говорит Зотов, — оказывается, и у них так.
— Дедушка, дедушка… — бормочет Настя.
И он слышит благоухание ее волос, тонких, как летящая паутина осеннего сада.
Грузчики топают подкованными сапогами, вытаскивают из квартиры библиотеку, собранную за полтораста лет и состоящую из книг, написанных за две тысячи лет. А в тех книгах слова заключают мысли людей за бездонное количество лет.
Этой библиотеке стало тесно у Зотова, и книги везут в дом, который есть начало несчастий его жизни и ее счастливый венец.
Потому что венец это начало жизни духа, а не окончание, и венчают на царство и на свадьбу, надеясь на мудрое и счастливое продолжение.
«Я, Зотов Петр Алексеевич, восьмидесяти пяти лет от роду, по философским убеждениям материалист, хронист и оптимист, гляжу на ослепляющий венец своей жизни, и слышу благоухание волос, и снова догадываюсь, что я прав.
А грузчики топают ногами — потише, ребята, потише, жизнь перетаскиваете, а не транзисторы».
— Дед, ну дед… — говорит Настенька.
На стене висит старое зеркало.
Зотов глядит в это зеркало и радостно думает: «Я дурак, слава богу, значит, еще жив, и вовсе не пора умирать».
В жизни нет пустяков, а есть жизнь. Из двух клеток родится человек. А если уж и он пустяк, тогда можно закрывать лавочку.
В пятьдесят втором году окончил Генка институт — Клавдия пир горой. Собрались у них в Измайлове выпускники песни орать и по последней пропустить перед разлетом по белу свету, и нас, родню, вниманием не обошли.
Ну, потолкались мы среди них, подурачились, как умели, попели песню про кузнечика зелененького — коленками, коленками, коленками назад — и про чемоданчик: «а это был не мой чемодан-анчик». Немому стало нелюбопытно, и он двинулся с вечерухи, и Зотов с Витькой за ним. Таня спрашивает:
— Куда это вы?
— Продышаться.
— Мама, все в порядке, — отвечает Витька Громобоев.
А погода сказочная голову кружит, из мокрого леса запахом арбузов тянет, ветерок легкий, вечерний, а Генка-балбес песни поет: «Тзер из тзе герл ин тзе харт ов Мериленд», в переводе значит: «Есть девушка в сердце штата Мериленд» и песню «Мери Лу» неизвестно про что — видно, тоже про любовь. А где она у него, любовь? Жена его — Оля-теннисистка на Немого смотрела, а он на бутерброды под названием «тост».
Витька спрашивает:
— На Олений
— А как же! Куда же тебе еще? Думаешь, не помню, как ты за купальщицами подглядывал?
— Нет, — говорит. — Только за одной. Но теперь там меня Сапожников дожидается. Мы сговорились.
— Зачем это?
— Он мне нужен.
Нужен так нужен.
Они сразу отыскали — бессмертный Анкаголик песню орал, а Сапожников, радостный почему-то, когда подтягивал, а когда на небо глядел.
— Этот слущщай был вы городи Риме, — поет Анкаголик. — … Там служил карыдинал маладой… Днем абедыню служин оны во храме… По нощщам на гита-ри играл…
— Где ты его подхватил? — спрашивает Зотов.
— Сам прилепился, — отвечал Сапожников.
— Мелкий дожжик прошел в Ватикане… Собралыся карыдинал по грыбы… Вот приходить он к римыскаму папи… Папа-папа! Мине отыпусти!
— Пошли, что ли? — поднялся Сапожников. — По грибы… Я теперь большой специалист по грибам.
— Ну что? — спрашивает Громобоев. — Я так понимаю, что ты ответ получил?
— Идите одни, — говорит Анкаголик. — Погода хорошая, а у меня еще есть. Немой, хочешь?
И вышли они на бывшую Владимирку, давно переименованную в шоссе Энтузиастов.
Сумерки. Ни машин, ни велосипедистов. Машины по дачам разбежались, велосипедисты по вечеринкам.
— Что за ответ? — спрашивает Зотов. Сапожников смотрел на него с глубоким интересом.
— Понимаете, — сказал он. — Если живое — это не мертвое…
— А что? — удивился Зотов. — Есть сомнения?
— А как же? Говорят, что если мертвое вещество долго перебалтывать в колбе или, к примеру, кипятить, то получится живое.
— Получится суп, — говорит Зотов. — Или уж сотворилось у кого?
— Пока что только у господа бога, и то по слухам — взял прах, дунул и оживил. А академики все еще кипятят.
— Ну ладно. Давай объясняй по-своему.
— Если живое — это не мертвое, — сказал Сапожников, — то, значит, у живого все другое, и значит, законы другие и искать их надо по-другому, чтобы по-другому ими пользоваться… Нужен какой-то иной подход… Живое хочет, а мертвое — нет. Может быть, окажется, что главное отличие — все неживое вращается, а живое нет. Тянется к чему-то. И тогда причины у неживого — позади, а у живого — впереди.
— Да уж. Это точно. Тянется, — сказал Зотов.
Они все втроем — Зотов, Сапожников и Громобоев — уходили все дальше от Клавдии с дохлой синицей в руке, ища журавлей, которые не прилетели еще.
Посвежело. С шоссе унесло пыль.
— Обратно, что ли? — спросил Зотов. — Как бы дождь не хватил.
— Нет, — сказал Громобоев. — Дождя не будет.
У Громобоева было удивительное свойство — когда с ним говорили, то вспоминали, что он есть. Как будто он истина, которая под носом, но ее мешает разглядеть чванливо задранный нос.