Как слеза в океане
Шрифт:
— Вот это Жорж, ему скоро семнадцать. Ну что ты скажешь, как он изменился? Здоровый, сильный, как бык, — настоящий мужчина, все девчонки выворачивают себе шею, оглядываясь на него. Не глуп, даже напротив, но школа, нет, знаешь, это не для него. Он станет строительным подрядчиком, как и я. Здесь он выглядит строгим, солнце светит ему прямо в глаза, а на самом деле он добряк — у него сердце из чистого золота, вот что я тебе скажу. Ну а теперь, нет, я ничего не буду тебе говорить заранее, сам суди, ты только взгляни на нее! Наверняка ты еще помнишь старые фотографии Жанны — ну, что скажешь? Пятнадцать лет! Ну разве ты видел когда-нибудь такую красивую девочку? И мало того, ну что такое фото — да ничего, оно только портит ее. В натуре она, ну как бы тебе сказать…
— Она и впрямь удивительно развилась, — согласился Дойно. — Красивая девочка.
— Красивая — ну, а
— Я недооценивал тебя, Бертье, это правда.
— А, что там, речь не обо мне, а о том — как бы это сказать тебе? Понимаешь, такая страна, как Франция, может, она и не лучше других, но, в конце концов, ты же сам знаешь, число чистых… может, на сей раз оно и не было у нас ахти какое большое, но, однако же, не меньше, чем в других странах — во всяком случае, хватило сил, чтобы сначала голыми руками поднять народ и доказать ему, что нет такого права лежать и плевать в потолок, если есть еще силы встать и бороться. Ты понимаешь, борцы Сопротивления, ну хорошо, пусть нас сначала было немного, но ведь за год до конца все пришли и, конечно, огромная армия тех, кто вел двойную игру, даже они пришли к нам. Ведь это по-человечески так понятно, ну, скажи сам, Фабер?
— Ты когда-нибудь читал Библию, Бертье?
— Нет, ты же знаешь, я всегда не любил попов, хотя и среди них есть очень порядочные люди.
— Ну, может быть, ты слышал про Содом и Гоморру, про два города, которые Бог уничтожил за разврат, превратив их в мертвую пустыню. Он бы пощадил их, если бы в них нашлось хотя бы десять праведников.
— Почему ты говоришь об этом, Фабер?
— В связи с этим библейским мифом я вот что выдумал. Это было почти два года назад. Я попал в засаду, лежал в яме и ждал, пока наступит ночь. Они больше не стреляли, возможно, даже отошли, уверенные, что прикончили меня. Я едва дышал, меня здорово зацепило, потом мне удалили два ребра. Так вот, значит, лежу я там, время послеполуденное, кругом спокойно, я жду, прислушиваюсь. И вдруг в яму упала тень, я чуть приподнялся и вижу, что ко мне приближается молодой парень, эсэсовец. Вероятно, хотел пошарить в моих карманах, поискать документы. Стальная каска висит у него на шее, волосы светлые, лицо молодое, невыразительное. Ты ведь помнишь, Бертье, я всегда был плохим стрелком, вот я и ждал, пока он подойдет совсем близко ко мне, и только тогда нажал на курок и всадил в него всю обойму. Он упал, не двигался. Я ждал — вот-вот вернутся его дружки и разделаются со мной. Но никто не появился. Они ушли, и, следовательно, мне даже не нужно было дожидаться вечера. Я вылез из ямы, дополз до немца, чтобы снять с него его отличный автомат. Все шло хорошо, но тут, когда я собрался выпрямиться, я рухнул на землю и потерял сознание. Я пришел в себя только ночью, лежу, дрожу от холода и жду дня. Я даже не мог шевельнуться, лежал прямо рядом с мертвецом. Это был первый человек, которого я убил сознательно. И вот тогда-то я это и выдумал: в тех двух городах нашлось по десять праведников, и города не были уничтожены. Все знали, что их пощадили только благодаря этим десятерым. И все начали группироваться вокруг праведников, сплачиваться, предлагать им власть. И тогда они создали партию, «партию праведных» — ПП, началось настоящее паломничество в нее. Каждый член имел в кармане сертификат — документ, удостоверяющий, что он всегда был истинным праведником. Вскоре развелось такое количество этих сертификатов, что их можно было
— Ну, старик, и хорошенькую же историю ты выдумал. Лучше скажи, что было дальше? Рано утром пришли товарищи и нашли тебя?
— Нет. Никто не пришел, да и рана больше не кровоточила. Но мне понадобился целый день, чтобы добраться до ближайшей деревни. А там меня сразу прооперировали.
— Конец всему делу венец! — сказал Бертье, довольный. — Ну а насчет твоего Содома я тоже все понял, Фабер, только к нам, французам, это никакого отношения не имеет. Я вот что тебе скажу: благодаря Сопротивлению создается новая, лучшая Франция. Дело Лагранжа совершенно не характерно, а потому — не так уж важно.
— Возможно, но то, что вы все молчите о нем и о подобных делах, это вызывает большие сомнения…
— Фабер, оставь меня в покое, послушай меня хорошенько! Еще года не прошло, как в стране хозяйничал враг, еще не кончилась война. Нужно думать о восстановлении. Мы хотим жить, старик, в мире, в удовольствии, да-да, в удовольствии. Мы это заслужили. Вот, чтобы привести тебе хотя бы один пример — сотни, а может быть, и тысячи мостов были взорваны. Нам нужно опять восстановить их — и дороги, и дома. Мы ждем возвращения военнопленных, примерно полтора миллиона мужчин, депортированных, за жизнь которых будем опасаться до самого последнего момента. А когда они наконец все вернутся и если это случится, так что же, опять начинать бои, может быть, развязать гражданскую войну или, может, лучше начать опять свое мирное житье-бытье? Ну давай пойдем пообедаем! Здесь за углом есть отличный маленький ресторанчик, естественно, все с черного рынка. Ешь себе спокойно и не думай о том, что мы на все закрываем глаза. Через год-два никто даже и не вспомнит, а что это, собственно, такое было — черный рынок, понимаешь?
— Ты заблуждаешься, Бертье, мира не будет.
— Ах, оставь! Как там все это назовут, мне на это наплевать, главное, не будет войны — и это все, что нам нужно.
Шарль Менье проснулся, медленно открыл глаза и начал обдумывать, не попытаться ли ему снова заснуть. День клонился к вечеру. Дорога, по которой они ехали, была вконец разбита, машину все время подбрасывало.
— Нет, по мне, конечно, лучше оставить его дома и взять ему хорошего учителя, — говорил Бертье, сидя за рулем. — Тогда Пьеро каждый год будет ездить в Вильнёв и сдавать там экзамены. Для него это будут просто детские игрушки. А отправить его в интернат или отдать на полный пансион к чужим людям — нет. Потом, когда ему придется поехать в Париж, ну тогда ладно, это уж неизбежно, а до того — ни за что! До того еще восемь лет, что же это такое? Расстаться с ребенком, пока этого еще можно избежать, да это же рехнуться надо, а, Фабер?
Они ехали через деревню, жители которой были, по-видимому, на полях или работали у себя в саду. Даже детей не было видно.
— Я тебе говорю, он сдаст все экзамены лучше всех, будет первым. Важно только, чтобы он захотел. Потому что если он чего не хочет, то тут уж ничего не поможет. В этом смысле он совсем другой, чем Жорж. Старший, ты понимаешь…
Менье разглядывал Бертье, который то и дело поворачивался к Фаберу. Все в этом красном лице было основательно, ничего лишнего, все в меру. Лоб под еще густыми каштановыми волосами был не высоким и не низким, глаза зажигались, когда он говорил, нос и рот крупные, соразмерно его полному лицу. И только подбородок был несколько жестче и острее, чем можно было бы ожидать.
— Я вижу, вы проснулись, доктор, — сказал Бертье. — Конечно, мы едем очень медленно, ничего не поделаешь, но, однако же, через полтора часа мы будем у моего друга, хозяина ремонтных мастерских. Там мы заночуем. Он даст мне хорошие шины, и завтра рано утром мы отправимся дальше, и тогда вы увидите, что эта старая колымага еще очень даже ничего, а так ведь даже и самая быстрая машина будет ползти, если колеса никуда не годятся. А вы, похоже, пока заскучали немного.
— Да вовсе нет, — успокоил его Менье, — я слушаю вас.
— Ну да, конечно, я знаю, что я смешон, говорю только о своих птенцах. Но вы, как врач, вы же поймете меня — мать моих детей, сразу после рождения дочери, растеряла все свои шарики, свихнулась, так сказать, было столько забот и страхов. С тысяча девятьсот тридцать восьмого года я с детьми один, а моя жена находится на излечении. Фаберу я обо всем рассказал. Ну что ты сидишь тут и молчишь все время?
— Я слушаю тебя и смотрю вперед. Вот уже весна, возможно, несколько запоздалая, но все же…