Как ты ко мне добра…
Шрифт:
Да, так заманчиво было ценить свой возраст как обретение и силу, если бы только твердо знать, что накопленные ими богатства — реальность, а не жалкая попытка сунуть голову под крыло перед лицом грозного образа смерти, пустоты, грохочущего провала в бездну. Только творчество, только результаты труда могут служить хоть какой-то гарантией этой реальности. А вот Лиза так ничего и не нашла в себе, испуганно и нервно следила, как уносится назад время, все быстрее, быстрее, быстрее. Утро сменялось вечером, понедельник — сразу пятницей, весна превращалась в зиму. А все еще ничего не было решено и, наверное, никогда уже не решится.
Незаметно наступила зима.
Елисеев и Лиза возвращались из гостей, было поздно. После жаркой и тесной квартирки так приятно было легкое порхание снега, замутившаяся, неясная даль улицы. Им хотелось пройтись пешком в тишине, покое, задумчивости. Они устали от шума и музыки, и сейчас на улице было так хорошо, что ни о чем не хотелось говорить. Редкие троллейбусы с грузным шорохом обгоняли их, немногие прохожие торопились к остановкам, а они все шли и шли, пока не замерзли окончательно и не побежали вместе со всеми. Троллейбус был почти полон: какой-то плечистый парень сидел, держа на руках спящего
Глава 17
Лиза словно впервые увидела, как населен мир, ожидания не обманывали ее; наоборот, реальность превосходила ожидания. Общение было утомительной и хлопотливой, но зато увлекательной игрой, и оттого, что это была именно игра, она не надоедала. Она не предполагала ни тесной дружбы, ни глубоких обязательств, ни близости возраста или интересов; наоборот, чем дальше от них был человек по возрасту, образу жизни и опыту, тем он оказывался интереснее. Люди появлялись в их старой студии, заполняли ее на несколько вечеров, а потом отходили, отодвигались на задний план, все получалось само собой, потому что в основном это были Женины пациенты. И все-таки они не уходили совсем, толпились где-то за краем сегодняшнего дня, существовали, и одним этим ненавязчивым своим существованием наполняли жизнь: кто-то уезжал и приезжал, у кого-то были юбилеи и семейные праздники, у кого-то вышла книжка, и ее непременно надо было срочно прочитать, кто-то готовил выставку, а другие болели или хоронили близких. И хотя их боли и радости не были близки Елисеевым, и знали они их больше понаслышке, все-таки это была и их жизнь тоже, они сочувствовали и помогали чем могли, без натуги и насилия над собой. Приятельство оказывалось легче, интереснее и благодарнее дружбы. Оно позволяло им чувствовать себя людьми среди людей, оно обогащало их духовно и интеллектуально, украшало и наполняло жизнь, служило средством товарищеской взаимопомощи и взаимовыручки. Оно было нравственнее, терпимее и демократичнее дружбы. В дружбе все было иначе. Слишком высокие предъявлялись требования, слишком велики были посягательства на душу и время друг друга. Но теперь им уже не хотелось менять что-то в себе и приспосабливаться к другим, друзей надо было заводить смолоду, тогда, быть может, им было бы ради чего прощать чужие недостатки и сдерживать свои, но с дружбой у обоих у них ничего не получилось, теперь уже поздно было. И выходило, что для дружбы, как и для любви, было свое время, и уходило это время еще дальше, чем время любви, — в какие-то совсем уж детские годы. Значит, и дружба тоже была только одной из расхожих иллюзий? Печально, но факт. С усмешкой вспоминала теперь Лиза самую близкую подругу своего детства — Зойку. Какие бури терзали их тогда, полулюбовь-полуненависть, ревнивое соперничество и восхищение друг другом, страстное, взахлеб, обсуждение всех мировых проблем и упоение взаимной критикой, которую надо было терпеть и переживать! Дружба требовала одиночества и сосредоточения друг на друге, и бог с ней! Все это было несерьезно. Зато теперь открыты и свободны они были для всех, кто без претензий шел к ним навстречу, кого посылала им судьба. И этого было довольно.
Юлия Сергеевна продолжала прихварывать, она стала еще более раздражительная, нервная, и старенький, растерявшийся Сергей Степанович уже не справлялся с ней. Лиза ездила к маме часто, почти каждую неделю, но проку никакого от этого не было. Юлия Сергеевна сердилась еще пуще, у нее появилась страсть вспоминать и перебирать старые обиды, и иногда, войдя к ней, Лиза видела, что мама отворачивается, не желая с ней говорить, а это значило, что опять откопала она в своей памяти какую-то ужасную Лизину вину перед ней; это было нелепо, но совершенно непоправимо. Лиза была виновата перед мамой навсегда, это зафиксировалось в мамином стареющем мозгу и разрушало всякие попытки к нормальному общению и примирению. И помочь ничем она не могла. Юлия Сергеевна не принимала помощи, приготовленный Лизой обед она считала испорченным и жалела пропавшие продукты. Лизины попытки постирать вызывали целую бурю обид и упреков.
— Раньше надо было заботиться о матери, — кричала Юлия Сергеевна, — а теперь, когда загнали меня вконец, вспомнили?! Не нужно мне от вас ничего! Никогда не было нужно, а сейчас и подавно, дайте мне спокойно умереть…
— Ты не хочешь, чтобы я приходила, мама?
— А что толку, что ты приходишь на пять минут? Слава богу, я не нуждаюсь в помощи.
Продолжать эти разговоры было бессмысленно, и ездить к маме было глупо, и не ездить — невозможно.
Иногда, приехав к ней, Лиза заставала Юлию Сергеевну в постели, усталую, равнодушную ко всему, и тогда ей удавалось что-нибудь наскоро сделать в запущенной, обветшавшей квартире. Она советовалась с Сергеем Степановичем: может быть, маме лечь в больницу на обследование? Но он качал головой:
— Не знаю… Боюсь, не поедет она… Я спрошу.
А в мае они неожиданно собрались и уехали на дачу, едва сообщив Лизе об этом в последнюю минуту. Лиза писала о своих тревогах Ирине, но та отвечала рассеянно и неясно.
«Дорогая сестренка,
Ира писала так, как будто мама была здорова, а Сергей Степанович по-прежнему молод. Да что же это она, забыла там, в своем солнечном раю, что время летит на всех парах?
И вот теперь они тоже уезжали, на машине, в Белоруссию, в гости к новому своему приятелю майору Чеснокову.
Ранним воскресным утром Минское шоссе было солнечно, просторно и пустынно, они легко летели вперед на красной блестящей машине, неся перед собой короткую тупую лиловую тень. К маленькому городку, где назначена у них была встреча с Чесноковым, добрались они на третий день. Иван Григорьевич уже ждал их в новеньком газике на дороге у въезда в город.
— Ну, вот и хорошо, а я уж боялся, что вас пропустил, — весело сказал он, — стою здесь на всякий случай с восьми ноль-ноль. Как добрались? Все в порядке? Значит, программа у нас такая. Сейчас везу вас в гостиницу, двадцать минут на все, там же завтракаем, потом — прогулка на машине по городу с осмотром всех достопримечательностей, потом обедаем на свежем воздухе. За обедом познакомлю вас со своими друзьями, в непринужденной обстановке, а вечером — ко мне, это уже будет официальный прием. Ну как, устраивает программа?
— А когда же на озеро? — разочарованно спросила Оля.
Городок оказался маленький, уютный, весь тонущий в зелени, были здесь и старинные дома, и огромные запущенные церкви, и парк в центре. А накатавшись по городу, снова выехали они на шоссе и помчались на запад, вверх-вниз, вверх-вниз по прекрасным зеленым холмам, потом свернули куда-то, по кочкам, по сосновому лесу выехали на опушку, еще метров сто проехали по ухабистой песчаной дороге и остановились под огромным дубом на берегу крошечной веселой речушки. Здесь уже стояли две запыленные «Волги», на камушках жарились шашлыки, двое мужчин суетились вокруг расстеленного одеяла, а какой-то молодой человек в закатанных до колена брюках с мелководья закидывал удочку, стараясь попасть на чистую воду, чтобы не запутаться в осоке и камышах. Они стали знакомиться. Здесь были главврач районной больницы, военком, а молодой человек в закатанных штанах оказался секретарем райкома. Все были веселые, раскованные, держались приветливо, и очень скоро Елисеевы почувствовали себя с ними как дома. За обедом начали они обсуждать, как лучше организовать отдых, что надо обязательно посмотреть, куда съездить и с кем познакомиться; хозяева спорили и даже сердились друг на друга, а Лиза, слушая их, начинала понимать, что озера отодвигаются все дальше и дальше, а культурная программа все расширяется: их собирались везти в Хатынь, потом — на новый свиноводческий комплекс, потом — в показательный совхоз и, конечно, — в часть к Ивану Григорьевичу. Да вдобавок еще каждый приглашал их домой.
— А нельзя ли это как-нибудь сократить? — робко сказала Лиза.
— Нет, нельзя, — сердито ответил Иван Григорьевич и вдруг обиделся. — Тогда и вообще не стоило приезжать. Подумаешь, озера! Озера везде есть, побольше и поменьше, а вот совхоз, например, такой на весь мир один. Вы просто не знаете, потому и говорите…
И уже на обратной дороге, в машине, стал Иван Григорьевич рассказывать о своем необыкновенном друге, директоре совхоза Мирановиче.
— Вы знаете, — волнуясь, говорил он, — есть такие люди, в которых все — легенда, и так получается, что время проходит и уже невозможно разобрать, что правда, а что придумано молвой. Так вот Миранович — из таких. Миранович — это ведь и не его фамилия, а какая была у него, никто не помнит. Но вот день его рождения — это уж точно — двадцать пятое октября по старому стилю, а по новому, значит, седьмого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года. Нет, конечно, ровесников революции много, но чтобы вот так угодить, день в день, — это, согласитесь, редкость. Воевал он, конечно, с первого дня, это у нас в Белоруссии само собой понятно, у нас времени на раздумья не было, и что в тылу у немцев оказался — это тоже ясно, конечно, в партизанском отряде. А командиром отряда был Миранович, только не этот, не мой друг, а настоящий Миранович. И вот в одном бою был этот командир смертельно ранен и перед смертью позвал к себе моего друга и не кому-нибудь, а именно вот ему завещал все, что у него было самого дорогого, — партизанский отряд, судьбу всех своих товарищей, а еще жену свою и ребенка и просил заботиться о них и никогда не бросать. Вот тогда и стал мой друг Мирановичем, командиром партизанского отряда, не захотелось ему ничего менять в боевой их славе и боевом пути. И отряд их оказался одним из очень немногих, которым удалось пробиться к своим. После войны вернулся к нам сюда, в свою деревню. Как называется — тоже не знаю, потому что теперь она — Любань, и совхоз — тоже «Любань». По имени жены Мирановича Любы. Приехал он после войны к этой женщине, и полюбили они друг друга, и поженились, и ребенка ее он усыновил, и еще целую кучу нарожали, пятерых, что ли. Со временем стал директором маленького, по здешним местам, захудалого совхоза. По всей-то Белоруссии земли небогатые, но беднее и тяжелее нашего района вряд ли сыщется, у нас все болота, торфяники. Другие крестьяне зимой на печке сидят, а наши — канавы роют, отводят воду да торф возят на поля, всю зиму в трудах. Да что говорить, завтра сами все увидите…