Как ты ко мне добра…
Шрифт:
Раз и навсегда на полную мощность включался репродуктор, который решительно и бесповоротно поднимал их по утрам в шесть часов, задолго до школы и до работы, и они вместе делали зарядку, толстый Роман в черных шароварах и толстая Клава в сиреневых трико до колен. Потом они пили чай. Клава не признавала ни обедов, ни завтраков, суп отменялся сразу же, за ним исчезали котлеты, пюре и каши, и они переходили, как выражалась Клава, на «простую и здоровую пищу» — на чай и конфеты, на свежие булочки с маслом и чайной колбасой, на покупные пирожные и Клавино домашнее варенье. Они оба были сластенами, и Рома никогда не мог понять, как после всего этого роскошества Клава умудрялась сдавать маме сэкономленные на хозяйстве деньги. Ему это казалось одним из многочисленных чудес, на которые Клава была такая мастерица. Она прожила интересную жизнь. С музыкой она покончила раньше и решительнее, чем младшие
Зато Клава была единственным действующим человеком в их семье, она чинила утюги и плитки, вкручивала лампочки, чистила столовое серебро и являлась время от времени проводить генеральную уборку: выбивала одеяла, стирала гардины и мыла необозримые рамы, отчего вся квартира делалась совершенно другой — новой, просторной, светлой и пустой. Клава умела все — она перелицовывала старую одежду, решала Ромины задачи и критиковала папины картины, вытаскивая из пыльной груды, остро пахнущей краской, одно-два полотна, и высокий, сутулый и молчаливый папа соглашался — да, эти самые лучшие, это ему удалось.
А когда Клава уезжала, мама казалась особенно беспомощной, нервной и красивой.
Трудно было бы одним словом объяснить, как относился к старшей своей тетке Рома. Он и восхищался ею, и бесконечно смущался, слыша ее речь и видя удивляюще простые отношения с миром. К этому времени он был уже совершенно сложившимся маленьким интеллигентиком, вдумчивым и начитанным, скованным, неуверенным в себе и одновременно заносчивым от детской невинной уверенности, что центр мира по счастливой случайности находится именно там, где родился и вырос он, Рома, где стоит рояль «Бехштейн» и громоздятся картины, где много пыли и старых книг, где любят говорить обо всем на свете, но если звучит музыка, бросают все дела.
Рома ненавидел зарядку и сиреневые трико, но его захватывало обаяние действия, он хотел, как Клава, ничего не бояться и все уметь. Рисовать для него было нетрудно. Проблема была — чертить и строить. Вот что с детских лет волновало его воображение.
В школе Рома учился хорошо, даже отлично, и не раз, сидя в своей комнате за аккуратным столиком, который содержал в образцовом порядке, он слышал сквозь тонкую перегородку, как мама взволнованно говорила знакомым:
— Литература, история — это понятно, это естественно, но физика, математика и эта ужасная химия — все ведь так сложно! Он необыкновенно, необыкновенно способный мальчик…
Что чувствовал в такие минуты Рома? Больше всего неловкость, стыд за маму, он опускал тяжелую белобрысую голову, мучительно краснел, закрывая маленькие, плотно прижатые к черепу уши еще по-детски пухлыми ладонями. «Что она говорит там? Чем хвастается?»
Но сладкий яд по каплям все глубже проникал в его душу, и все чаще задумывался он над маминой уверенностью, и все ярче тлела в глубине его застенчивой души мечта, надежда на избранность.
Может быть, вся эта странная атмосфера сделала бы из Ромы совсем другого человека, не того, который через много-много лет встретился на пути Веты Логачевой, но силы совсем другого порядка вмешались в его жизнь — наступал, накатывал сорок первый год.
Война все сразу и бесповоротно изменила в семье Ивановских. Александр Васильевич ушел на фронт уже в начале июля, и когда он исчез, Рома впервые почувствовал, как много значил для него отец, высокий, молчаливый и надежный, как спокойно было в доме оттого, что он стоял по утрам у окна, заложив за спину тяжелые квадратные темные руки, и насколько другой была мама, когда он был с ней рядом, — моложе, счастливее, легче. В сентябре Мария Николаевна с Ромой эвакуировались на Урал. Тетя Клава собирала их в дорогу. Если они пережили потом те две страшные военные зимы, то, верно, не без ее помощи, — она снарядила их по-солдатски толково, тепло и запасливо, сама же решительно, не слушая никаких уговоров, осталась в Москве и переехала на жительство в арбатскую студию своей сестры. И только Мария Николаевна с Ромой одни, без родных и друзей, тронулись в дальний путь. И то, что довелось им испытать в маленьком незнакомом городке, в который забросила их жестокая рука войны, непереносимой
Услышав о заводе, мама впала в тихую истерику. Она не желала мириться и верить в то, что Рома, ее мальчик, не получит образования, будет стоять где-то у станка целый длинный холодный и голодный рабочий день, среди простых людей, страшных для нее своей непонятностью, которые к тому же курят, пьют и ругаются дурными словами.
— Рома, у тебя же абсолютный слух, — говорила она каким-то неестественным голосом, словно ее могли услышать какие-то неизвестные, но значительные люди.
Нет, она безнадежно ничего не понимала в жизни, окружавшей ее, во времени. Для нее война была только ужасная неприятность, разлучившая ее с Шурой, заставившая покинуть дом и мучиться здесь, на чужбине, но это еще не значило, что она готова была изменить хоть что-нибудь в себе самой, в своей личности и планах на будущее. Она ничего не желала терять, ни от чего не отказывалась, ни с чем не мирилась. Это могло бы быть мужеством, если бы не было так эгоистично, так холодно в отношении других, а главное — так безнадежно глупо.
Повзрослевший, худой и длинный Рома, бледный, с ужасно севшим, сиплым, сдавленным голосом и отяжелевшими мужскими руками, упрямо возвращался к своему и, наверное, все-таки победил бы в споре, но в это время вдруг совершенно прекратились письма от отца, и оба они замерли и затаились в предчувствии того страшного, что вот-вот могло обрушиться на них. В это время Рома узнал, что в городе появился и организуется эвакуированный из центра авиационный техникум, и смутная мечта о «настоящем деле» стала материализироваться, приобретая все более и более отчетливый облик.
Самолеты? Нет, даже не самолеты — моторы. Так далеко была Москва, так далеко-далеко-далеко голубое счастливое небо тушинских парадов, полное реющих планеров и белых цветов парашютов. Шел сорок второй год, самолеты — это была скорость, маневренность, мощность; самолеты — это был мотор, могучее сердце будущего, вот куда он должен был бросить свой талант, свои мускулы, свое чувство красоты. Решено! И мать, уже измотанная страшным молчанием почты, сдалась почти равнодушно. В сентябре Роман Ивановский стал студентом авиационного техникума, и сразу же жизнь оказалась остро, яростно интересной, он понял, что не ошибся.
Какое странное было это образование военных лет! Безрукие, безногие и безусые лейтенанты, почти одинаковые на преподавательской кафедре и на студенческой скамье. На теорию не было времени, для нее не хватало подготовки, к черту теорию, скорее, скорее за дело!
— Ребята, все, что я знаю, я вам расскажу, а вы… вы бейте немецко-фашистских захватчиков, пока не останется ни одного на нашей священной земле. За Родину, за Сталина, ура! Ах да, да! Да… Так вернемся к этой формуле. Все видят? Формула как формула. Ивановский, объясни кому непонятно…