Как ты ко мне добра…
Шрифт:
— Вета, как ты можешь? — заморгала Лялька. — Тебе самой потом стыдно будет!
— Ну и пусть, — сказала Вета, — зато правда.
Ах, как ей хотелось догнать Зойку, но поздно было, пропущена была минута. Она выбежала на улицу, пальто на руке. Зойки, конечно, не было. Но как хорошо было кругом! Тепло, солнце припекало, и желтая прошлогодняя вялая трава ожила, зеленела, и снега совсем уже не было во дворе. И сразу все она забыла. Ей хотелось лететь, бежать, скакать. Лето скоро, лето!
Очень сложные складывались у Зои отношения с Ветой Логачевой: дружба не дружба, соперничество не соперничество, не поймешь, но если на кого и злилась Зоя всерьез, так это на Вету. Злилась и сама не понимала, чем же она ее так бесила, Вета. Вот, например, эта последняя дурацкая история с директрисой, в которую влипла Зоя. Почему
Так неужели просто зависть глодала ее, неужели только это? Нет-нет-нет-нет! Другое тут было, не оскорбленное, но покоробленное как-то чувство справедливости, подспудная, тайно вынесенная из мрачного военного детства уверенность, что счастье опасно, подозрительно, вредно, что оно разлагает человека, разрушает душу, что благополучие — почти позор, что-то незаслуженное, а потому презренное и низкое. Но что ужасней всего было Зое, так это то, что как раз это благополучие и влекло ее больше всего к Логачевой: ее холеность, ее спокойствие, ее книги, тишина ее дома, непривычные окружающие со всех сторон заботы матери, ее отец. Да, Зоя едва не влюблена была в Алексея Владимировича. Он был такой… такой деловой, занятый, серьезный такой мужчина. Ей хотелось жалеть его, понимать, сочувствовать ему, что все бремя их трат, их вольготной, ничем не ограничиваемой жизни ложилось на одни только его плечи, но жалеть его было нелепо, невозможно. И кончилось все это неожиданно и странно. Зоя и всегда-то любила поболтать со старшими, блеснуть остроумием, дерзостью, произвести впечатление своей взрослостью и независимостью. А с Логачевым разговаривать было и вовсе одно удовольствие, игра, мгновенное движение чувств, полузабытое уже ощущение полета, молодое, неумеренное, плохо еще осознаваемое кокетство несло ее шальную, угловатую, бурную натуру куда придется, как скажется первое «а», и уже на ходу, на лету, в азарте считала она свои промахи и удачи, чтобы мгновенно развернуться и поразить партнера отличной реакцией.
Так и вышло в этом случайном разговоре. Зоя увлеклась и, наверное, слегка перестаралась, расписывая свои сложные, особенные, отдаленные отношения с матерью. И умница Логачев сразу насторожился. Неужели она сознательно вела к этому, неужели знала, к чему ведет, испытывала его? Нет, наверное, нет, но Логачев был человек проницательный, он посмотрел на нее с улыбкой, преспокойно достал бумажник и предложил ей денег взаймы.
— Мне кажется, это могло бы тебя выручить, как ты полагаешь? — спросил он.
Зоя заметалась. Не оскорбили ли ее? Будь на его месте другой человек, она его, наверное, могла бы возненавидеть, но эти Логачевы, все они умели делать как-то особенно, сверхинтеллигентно, и как ни тужилась Зоя, как ни краснела, обиды не получалось. Ах, если бы еще не Вета, если бы не был он именно ее отцом!
Она засмеялась, обнажая бледные десны и красивые крупные зубы, и взяла деньги, они были нужны, очень. С мамой была не то чтоб война, но мама была рассеянна, а Зоя горда. Просить она могла у кого угодно, только не у нее, и денежный вопрос давно уже стоял перед ней во всей своей мучительной остроте. Вот уже несколько месяцев как Зоя занялась репетиторством, у нее было трое балбесов учеников из пятого и шестого классов, которых она натаскивала по математике, но денег все равно не хватало. Как Логачев мог это почувствовать? Как понял, что именно ей нужно? Это казалось ей чудом. Ведь ей не пришлось даже просить его; конечно, нет. Скорее она делала
— Ну, Зойка, — капризно крикнула из другой комнаты Вета. — Где ты там застряла, хватит кокетничать с моим папой!
И это «мой папа» так остро, так болезненно стегнуло Зою по нервам, что она даже вздрогнула. Как легко, когда все твое, твое по праву! Она уже сжалась, собралась для какого-то резкого жеста, для уничижительного ответа, но Логачев улыбнулся ей мягко и успокаивающе и слегка покачал головой, и Зоя сразу поняла — нельзя, не надо, ничего не надо говорить. И теперь у них с Алексеем Владимировичем своя тайна, а это было для нее в сто раз важнее и нужнее денег. А про эти деньги никто ничего не узнает, ни Вета, ни ее благополучная мамаша, никто. Ей казалось — это завоевано ею лично, она никому не была обязана за это, и того чувства обретения, которое испытала она сейчас, Вета уж наверняка никогда не знала. Интересно, понимал ли это Логачев, заметил ли, что сейчас поставил Зою выше и взрослее своей драгоценной балованной дочери, выступил против нее на Зоиной стороне, — вот что было ей особенно приятно. И теперь уже неважно было, почему он дал ей эти деньги, плевать ей было на Вету. И снова Зоя засмеялась радостно и победительно. Она даже забыла сказать «спасибо», так приятно ей было сознавать, что, румяная и растрепанная, ничего этого Вета не знала, сидя там, в другой комнате, над учебниками, и таким невинным, рассеянным взглядом встретила непонятную и дерзкую Зоину улыбку. Так вот, оказывается, чего добивалась Зоя — верха над Ветой, победы, пусть даже тайной, права на снисхождение к ней — при всех своих минусах и бедах, при бедности, скудности и безотцовщине, — победы хотела она и успеха.
Первое, что она купила на логачевские деньги в этот ветреный странный день, — был маленький букетик темно-синих весенних фиалок, от него — для себя. Это был для нее символ чего-то нового и важного. И вечером, торопливо, пока не пришла мама, обнимаясь в углу дивана с глупеньким и неуклюжим Витькой, она все косила глаза в сторону — на темную бутоньерку в граненом стакане, слабо отсвечивающую на подоконнике шелковистой синевой в длинных вечерних сумерках.
Утро было, как по заказу, голубое, свежее, солнечное, и уже зеленый дым появился на деревьях, трепыхались всюду флаги, гремели репродукторы:
…Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля…И народу было полно на улицах, и все, и взрослые, и дети, нарядные, веселые, с громадными бумажными цветами и ветками, шли в одну сторону — туда, в центр. Уже носились в вышине упущенные кем-то воздушные шары. И мелькали в толпе редкие физкультурники в одинаковой голубой форме. И на Вете шелестел и бился отглаженный белый шелковый фартук, и косы были подвязаны сзади двумя атласными белыми лентами, и начищенные зубным порошком парусиновые туфельки отпечатывали на звонком асфальте легкие белые ореолы.
…Холодок бежит за ворот, Шум на улицах сильней. С добрым утром, милый город, Сердце Родины моей.Что творилось у райкома! Просто не подойти было. Уже раздвинулся где-то круг, и плясали, хохотали и передвигались в толпе, разыскивали знакомых, кричали и пели. И учителя все были тут же, какие-то благодушные, улыбающиеся и неофициальные. И девчонки болтали с ними, не стесняясь, окружая их плотным кольцом. Крутились неподалеку и знакомые ребята. Но где-то впереди бесформенная толпа, поворачиваясь и извиваясь, превращалась в колонну, и начали они понемногу двигаться мимо балкона, на котором стоял и выкрикивал что-то Паша Свешников, секретарь райкома комсомола.
И так шли они, казалось, целый день, останавливались и снова шли в людском море, сливаясь с другими колоннами, в песнях, цветах и красных полотнищах, и только об одном волновались: чтобы попасть поближе к Мавзолею, к Кремлевской стене, чтобы увидеть того, кто стоял там сейчас на трибуне. Они относились к нему по-разному, но все равно образ его был громаден, и что бы ни испытывали они — восторг, преданность или страх, — увидеть — это было событие, кульминация этого дня, и заранее уж репетировали они, как будут кричать «ура» и «слава».