Как ты ко мне добра…
Шрифт:
И был прощальный вечер.
Они звенящими от волнения голосами благодарили своих учителей, вдруг в самую последнюю минуту поняв, что не так уж они были и плохи, и потом — их никогда уже больше не будет, что эти старые их учителя и были самыми главными в жизни. И в последний раз они собрались в своем классе и смотрели друг на друга, еще не веря, что расстаются и что когда-то настанет такое время, когда они начнут забывать и забудут лица, имена, голоса и привычки друг друга. Но, конечно, не Зойки, и не Нади, и не Райки, и не Розки, и не Ляльки, нет, пока еще Вета не могла себе представить, что они когда-нибудь уйдут из ее жизни. Вечер не удавался, им не хотелось танцевать, и тогда они решили идти на Красную площадь, пешком, на всю ночь. Над Кремлем, над рекой, было прохладное бледное
А назавтра нагрянули дела, надо было решать другие насущные и не терпящие отлагательства вопросы.
Разговор с папой вышел тяжелый. Он все еще надеялся, что Вета пойдет в медицинский. Но она не хотела в медицинский. Ей жутко было вспомнить те томительные дни, когда она ходила навещать папу, постоянный страх за его жизнь, мрачные коридоры, тоскливый больничный запах беды. Она не хотела работать в больнице ни за что на свете, не хотела встречать испытующие взгляды больных, не хотела знать об их страданиях. Она хотела быть молодой, сильной, счастливой, пусть работа будет трудной, очень трудной, но нормальной, здоровой, живой.
И нарочно, назло всем, чтобы никто не думал, что она ищет чего полегче, ни папа, ни девчонки, ни эта проклятая Елена, она выбрала Институт стали, солидный, трудный, мужской институт. Она ходила на день открытых дверей, и все ей там понравилось: и аудитории, и коридоры, и очень остроумная стенная газета, и профессора, которые не заманивали, а, наоборот, отпугивали ребят, стращали высокими требованиями и трудностями. Но больше всего, конечно, понравились ей студенты, которые толпились повсюду, смеялись, галдели, курили. И то, что большинство было мальчишек, тоже очень понравилось ей, ей захотелось учиться рядом с ними. И Рома ее одобрил: впрочем, Рома все в ней одобрял. Он был влюблен в нее так сильно, так полно и так стремился упрятать свою любовь и до поры до времени ее не выдавать, что на него смешно было смотреть.
Собеседование прошло гладко и даже обыденно. В комнате было полно профессоров. Ее спросили фамилию, имя и отчество, год рождения, кто отец и кто мать. Все это было в анкете, можно было и не спрашивать. И еще директор с улыбочкой спросил, чем ее привлекла металлургия.
Вета глупо ответила, что это «основа основ»; все засмеялись, и ее зачислили на самый шикарный в институте физико-химический факультет, где было всего две группы, сформированные почти сплошь из медалистов.
Она вышла в коридор уже студенткой, еще сама себе не веря и только ощущая громадное облегчение и свободу, свободу!
Еще в коридорах, бледные и несчастные, томились абитуриенты, а она уже переступила эту грань. Она выбежала на Калужскую. Весь мир был наполнен студентами, они толпились во дворе, они торопливо шагали ей навстречу из метро, сколько их было! И она, Вета, тоже была среди них.
А потом они уезжали в Ленинград, втроем — папа, Рома и Вета. Ленинград — это была давнишняя Ветина мечта, она никогда еще там не бывала. И только когда настал день отъезда и Рома заехал за ними на такси, Вета вспомнила про него и поняла, что все это очень серьезно.
Они приехали в Ленинград ранним утром и вышли на пустынную мокрую после дождя и некрасивую площадь Московского вокзала.
Воздух здесь был какой-то другой, сырой и мягкий, и одинокие пешеходы были другие, и трамваи другие. Или это только казалось Вете? Они пересекли трамвайную линию и вышли на Невский. Он был громадный, с широкой и далекой перспективой и все-таки в первый момент разочаровал Вету.
— А где же Нева? — спросила она растерянно. — Невский и без Невы?
А папа засмеялся и сказал:
— Ну, ты еще и дурочка! Нева совсем в другом месте, подожди, все увидишь.
Они подошли к автобусной остановке и здесь простились с Ромой, чтобы устроиться, отдохнуть,
Вета села возле открытого окошка и жадно смотрела. Проплыли Аничков мост, коричневая громада Казанского собора. Нет, здесь было здорово, и столько всего надо было успеть!
Они сошли с автобуса у Желябова и пошли куда-то в сторону, по мосту, через канал. Все вокруг было полно странного, особого смысла, словно Вета старалась вспомнить что-то знакомое и важное, но давно забытое, и это знакомое и важное было во всем: в названиях улиц, в камнях мостовой, в подвижной и маслянистой воде каналов, в полуузнавании-полуугадывании того, что сейчас откроется впереди. Они свернули на улицу Халтурина, и здесь, рядом и неожиданно, она увидела подъезд Зимнего, серых мраморных атлантов, мощно и строго держащих свод. Это было невероятно. И от волшебной возможности таких вещей ей стало весело и легко. Они свернули в громадный, но глухой, со всех сторон закрытый двор, заваленный дровами; по просторной пустой лестнице, где мертвый и пыльный висел между этажами неработающий лифт, поднялись на четвертый этаж и позвонили. Неуловимо знакомый человек, высокий, седой и сутулый, открыл им дверь в темную высоченную глубину коридоров. Вета чуть не разбила себе лоб обо что-то угловатое, старинное и резное, потом впереди открылась дверь, и она вошла в огромную светлую комнату с камином, колоннами и массивной голландкой в углу, с балконом, на который она сразу рванулась и вышла, с трудом открыв тяжелую дверь. И тут она наконец вздохнула радостно и удовлетворенно. Широко и полно, такая, как мечталось, еще лучше, текла перед нею серая Нева, и тонко, и так знакомо золотился шпиль Петропавловской крепости над белыми пляжами на той стороне, и висели мосты, и внизу, под балконом, узкая и строгая, лежала Дворцовая набережная, обрамленная чахлыми от ветра темными липками, и был простор, и рыже и слабо пылало пламя над далекими Ростральными колоннами. Так начинался этот день. А потом пошли родственные представления, охи и ахи, и обеды, и хотя папин двоюродный брат дядя Андрюша носил морскую форму и вообще был милейший старикан, Вете хотелось скорее сбежать из этой музейной комнаты, из-под дворцовой люстры, торжественно ниспущенной с далекого лепного потолка, на улицу, продутую сырым ветром, — в Ленинград.
Только через несколько дней она начала насыщаться им, и стало возможным думать о музеях и поездках в загородные дворцы. Особенно запомнились ей таинственные блуждания по огромному запущенному и прекрасному Пушкинскому парку, изящные пагоды, полуразрушенные рыцарские замки, павильоны и гроты, заросшие пруды. И Пушкин, задумчиво сидевший возле Лицея на резной чугунной скамье, молодой, вдохновенный, нежный и такой беззащитный, что хотелось (и казалось, еще можно) оградить его от будущей горькой судьбы.
Вечерами, расставаясь до завтра с Ромой и оставив папу, который все больше уставал и все чаще отлеживался дома, Вета часто и помногу гуляла одна. Она бродила по Марсову полю, читая надписи на камнях, от которых сжималось горло и холодело внутри, она кружила по Летнему саду и потом обязательно к решеткам Михайловского замка — и дальше, дальше. Здесь, в чужом, большом городе, где не было знакомых, она чувствовала себя особенно свободно — взрослой, сильной, пружинистой. Она наслаждалась крепостью своих ног, внимательной жадностью глаз, неисчерпаемостью и серьезностью своих радостных открытий. Ей казалось, что она стала настолько старше, что почти догнала Рому, что они теперь стали совсем ровня и товарищи, и в этом новом ощущении своей силы она не жалела стремительно уходящего в прошлое детства, ей некогда было оглядываться на него.
Они ничего не успевали, чуть ли не целый день был убит на визит к старой Роминой тетке, которая так смешно таращилась на Вету, закармливала ее и такой наговорила чепухи, что чуть ли уж не благословила их, а Рома пугался, краснел и все время говорил плачущим, высоким сиплым голосом:
— Тетя!.. Ради бога!..
И это был последний день. Вета была уверена, что еще вернется сюда, вернется много раз, и все равно ей жалко было уезжать. Но папа совсем раскис, у него опять был хоть и не сильный, но приступ, надо, необходимо было возвращаться домой.