Как я изменил свою жизнь к лучшему
Шрифт:
Не важно – живой человек.
Наконец, напоследок куснув колбасы, майор попытался подняться на ноги – но, впрочем, осел обратно, так и не преодолев земного притяжения. Заметив мой взгляд, уважительно погладил себя по животу и лукаво подмигнул: «Черчил ти знаишь? Я тожи – как он, очинь тижёлий!»
Я сразу представил Уинстона Черчилля в мундире советского милиционера, изъясняющегося по-русски с киргизским акцентом. Чем не персонаж для современной комедии положений? Еще посадить рядом Сталина, говорящего по-английски с грузинским
– Так вы теперь вроде Льва Николаевича Толстого после бегства из Ясной Поляны? – неожиданно произнес он без толики акцента.
– В каком смысле? – опешив, откликнулся я, не зная, чему больше удивляться: сравнению с Толстым или внезапному превращению моего Порфирия Петровича.
– Все бросили, можно сказать, ушли в никуда, – продолжал он, словно не замечая моего растерянного вида. – Разве не так?
Я хотел возразить – что Толстой тут вообще ни при чем… И что я с ним себя не равняю… И что даже не думал… Как если б я вздумал равнять себя с Господом Богом…
– Толстой, – пробормотал я, краснея и запинаясь, – ушел потому, что все понял… В моем случае – без параллелей, – голос у меня предательски задрожал. Лично я вообще перестал что-либо понимать…
– Ладно, итак, возвращаясь к Толстому… – словно назло мне повторил Порфирий Петрович, доставая из сейфа китайский термос с разноцветными дракончиками и бабочками.
– Оставим, прошу вас, Толстого, – вяло выдавил я из себя.
– Аллах килянус, как мой вас уважжяю! И как я Тольстой уважжяю! – натурально возмутился милиционер, осеняя себя термосом, как перстом, крестным знамением. – Хочишь, буду вот етим килянус! – возопил он, потрясая партийным билетом. – Чито, ти моя вэришь ни хочишь?
Я уже был не рад, что, поддавшись настроению, открылся этому странному, без перерыва жующему, существу в милицейской робе.
Так легко запустить к себе в душу первого встречного, ругал я себя!
В свою святая святых, куда не было хода и самым любимым. Место, где я был собой, без боязни быть преданным.
Где залечивал раны, где мог выживать…
– Вай-вай, рыссырдилься, а я пашутиль! – огорчился толстяк, заметив, как я помрачнел. – У нас такуй шюткя, зимляк, ти ни зналь? Папа – кыргыз, мама – рюсский. Мама радилься Москва, папа – Джелалабад. Папа, харёший памить ему, до паследний свуй ден кричаль: «Кушить хочишь, синок?» Мама, тожи харёший ей памить, тожи гавариль: «Сыночка, хочешь поесть?» Магу харёшо гаварит па-кыргызски, – расхохотался, – могу превосходно по-русски! Могу по-русски с киргизским акцентом, а могу – и наоборот! Что ли, мой фирменный знак! – он снова взялся за термос. – Таки что ни обижжяйся, пажалиста, да? – попросил он, разливая чай по пиалам.
На Ленинградский вокзал я попал уже за полночь. Семи рублей, взятых взаймы у гиганта, хватило вполне, чтоб меня пожалела и приютила в служебном купе неподкупного вида проводница.
– Придет контролер, говори, что мой муж! – наставляла она, пряча деньги за пазухой.
– Может, скажем, что сын… – усомнился я вслух, с присущим мне
– У меня все мужья моложе тебя! – не на шутку обиделась проводница и даже было полезла обратно в бюстгальтер за семью рублями.
Короче, пока я поносил себя и хвалил ее красоту – поезд поехал в Ленинград…
По злой иронии судьбы, иначе не скажешь, я возвращался в то место, откуда уехал, и к женщине, которую более не любил.
И двух дней не прошло после тяжелейшего объяснения, полного обид и безысходности. Еще слышались стоны, еще не забылись проклятья. Еще не остыл холодок расставанья…
Слишком короток – слишком! – путь от любви до ненависти.
Все никак не привыкну к этому внезапному превращению сущего ангела в злобного дьявола, не знающего пощады.
– Лучше бы ты умер! – кричала она вдогонку мужчине (мне), бывшему еще так недавно (она в том клялась!) единственным смыслом ее жизни. – Лучше бы умер, чем ушел! Лучше бы умер!
Абсурд правит миром.
Но мы же любили друг друга?
Мы были близки и нежны? Чего-то хотели, куда-то стремились? Делили судьбу и делились последним?..
Куда все девается, Господи?
«Иногда потерять – все равно что найти!» – вертелся в мозгу под мотив перестука колес незатейливый перл Порфирия Петровича.
За колбасой и зеленым чаем вприкуску с зефиром он советовал мне не цепляться за старое.
– Бери пример с дерева, – говорил он, – оно же не держится за свои пожухлые листья. С птицы, теряющей перья. Со зверя, меняющего шкуру. Они же не плачут, не стонут. Главное – жизнь продолжается! Зиму сменяет весна, за спуском, глядишь, следует подъем, а за падением – взлет. Живой человек, – поучал он меня, – тоже зверь и тоже нуждается в переменах. Ты и сам не заметишь, как вдруг, – предрекал он, – начнется другая реальность!
Приводил примеры из жизни, где все начиналось из рук вон как плохо и потом хорошо заканчивалось.
Вот только вчера, вспоминал великан, приходил человек, восставший из гроба. Леденящая душу история, говорил, волосы дыбом встают, кровь стынет в жилах и мороз по коже…
Ближе к ночи, рассказывал он, мужчина впал в летаргический сон.
Жена, как положено, вызвала «Скорую помощь». Приехал поддатый врач, констатировал смерть. Спокойно, ничтоже сумняшеся, без колебаний.
Спустя тридцать девять дней после «смерти» бедняга-муж очнулся в могиле. Подземные воды проникали сквозь щели в гробу. Жуть, мрак, сумбур и тоска. Зуб на зуб от ужаса не попадал!
В отчаянии он начал кричать. Казалось бы, кто там услышит, на кладбище, кроме ворон?..
– Но чудо – на то оно и чудо, что необъяснимо! – воскликнул Порфирий Петрович и откусил колбасы.
– По чудесному совпадению, – начал он, загибая свои пальцы-бревна, – в ту страшную ночь патологоанатом Боткинской больницы тоже был пьян, и еще безнадежней врача «Скорой помощи»! Зачем-то надрезав несчастного, он дальше не стал углубляться, а сразу заштопал. Я сам видел шрам. Подумать только – ведь он мог его убить!