Какое надувательство!
Шрифт:
Я вывернулся из ее хватки.
— Что ж, это мы скоро уладим.
Я приоткрыл дверь и выскользнул на улицу; Фиона тоже вышла, но только на ступеньки.
Похолодало, было очень тихо. Туман волокнами висел в воздухе и странно закручивался вокруг белого света уличных фонарей. Я прошел по дорожке взад и вперед, побродил по газонам и окинул взглядом улицу по обе стороны от дома. Ничего. Потом осмотрел кусты, просовывая голову между ветвей, обламывая сучки и резко кидаясь в каждое скопление листьев. Снова — ничего.
Вот только…
— Фиона, подойдите-ка сюда на минутку…
— Ни за что в жизни.
— Слушайте, здесь никого нет. Я просто хочу убедиться, что вы тоже это чувствуете.
Она присела рядом на корточки.
— Вы его видели за этим кустом?
— Кажется, да.
— Вдохните поглубже.
Вдохнули мы вместе — два долгих пытливых шмыга.
— Странно, — произнесла она после минутного раздумья. Я уже знал, что последует. — Здесь же нигде жасмин не растет, правда?
2
Как-то вечером мы с Фионой вместе посмотрели „Орфея“ — через два или три дня после ужина в „Мандарине“. Она оправилась от страха довольно
…La silence va plus vite a reculons. Trois fois… [61]
Мои мысли плыли и путались бесцельной репетицией полузабытых разговоров, неприятных воспоминаний и напрасных тревог. Если разум зацикливает на подобном, быстро становится очевидно, что освободиться от этого узора можно только одним способом — встать с постели; однако это последнее, на что способен. И только когда кислотная сухость во рту становилась решительно непереносима, я находил в себе силы подняться и пойти на кухню выпить воды, после чего какое-то подобие сна мне было гарантировано, поскольку круг наконец разрывался.
61
Молчание быстрей шагает вспять. Три раза (фр.). Голос радио из фильма Жана Кокто „Орфей“. (Здесь и далее перевод С. Бунтмана.)
…Unseulverre d’eaueclaire le monde. Deuxfois… [62]
У меня имелся будильник, всегда поставленный на девять, но я, как правило, просыпался раньше. С трудом нащупывая сознание, распознавал первый звук — не урчание машин, не дальние раскаты самолетов, а чириканье стойкой малиновки, где-то в кронах деревьев под окном моей спальни встречавшей хилый свет дня.
…L’oiseau chante avec ses doigts. Une fois… [63]
Потом я лежал в постели — полу спал, полу нет и слушал шаги почтальона на лестнице. Почему-то с самого детства я так и не утратил веру в то, что письма способны изменить мою жизнь. От одного вида письма, лежащего на коврике в прихожей, меня затапливает нетерпение, пусть и преходящее. Следует отметить, что бурые конверты такое чувство вызывают редко; конверты с окошечками — никогда. Но есть и чисто белые конверты, надписанные от руки, эти достославные прямоугольники незамутненной возможности, что в некоторых случаях являют себя порогами в новый мир, не меньше. И вот в это утро, пока я тяжелым, выжидательным взором смотрел в прихожую сквозь приотворенную дверь спальни, именно такой конверт скользнул бесшумно в квартиру, неся с собой весь потенциал перемещения меня не только вперед, в неизведанное будущее, но и к тому мгновенью моего детства больше тридцати лет назад, когда письма только начали управлять моей жизнью.
62
Стакан воды сияет на весь мир. Два раза (фр.).
63
Птица поет пальцами. Один раз (фр.).
Господа Ламп, Розетт и Штепсел
Электрики с 1945 (или с без 1/4 8)
Кабель-спуск, 24
Счетчикборо
26 июля 1960 г.
Уважаемый мистер Оуэн.
Мы вынуждены принести свои извинения в связи с задержкой подключения электроснабжения в Вашем новом доме, а именно втором коровнике полевую руку от фермы мистера Нутталла.
Говоря по правде, в этих попытках нас несколько закоротила неявка на работу нашего последнего новобранца, по сравнению с прочими искрившего сообразительностью. В результате, насколько мы понимаем, Вы на несколько недель остались без питания, но в таком незаземленном напряжении, что можно вольтануться.
Вы вправе спросить, собираемся ли мы как-то шевелить нашим рубильником. Можем Вас смело заизолировать, мистер Оуэн, — питание будет подключено в ближайшем будущем по выполнении ряда замеров и п. р. о. б* А тем временем просим принять в знак нашей доброй воли этот амперический подарок — месячный заряд калорийной энергии в переменном ассортименте наших постоянных булочек (прилагается).
Искренне Ваш,
А. Даптор (завотделом претензий)
* (после реабилитации от безделья)
Давным-давно на белом свете короткая прогулка от дома моих родителей по тихим сельским дорогам могла привести вас на опушку леса. Мы жили в таком районе, где самые дальние окраины Бирмингема уже вливались в сельскую местность, в безмятежном респектабельном захолустье, немного роскошнее и благороднее, чем мой отец мог себе позволить. И каждые выходные, обычно воскресным днем, мы втроем отправлялись в этот лес на одну из тех долгих, мягко нелюбимых прогулок, что лишь гораздо позже стали сердцевиной моих самых ранних и счастливых воспоминаний. В наличии имелось несколько разных маршрутов, и каждому присваивалось собственное функциональное (но в те времена — глубоко романтичное и многозначительное) определение: „поляна“, „пруды“, „опасная тропа“. У меня же был один любимый маршрут, и хотя по нему мы гуляли не чаще, чем по остальным, он неизменно манил меня своими (даже в те годы) ностальгическими чарами. Назывался он просто — „ферма“.
На нее вы натыкались случайно. Тропинка огибала лес — широкая и утоптанная, но почему-то мало используемая; как бы ни было в действительности, память подсказывает мне именно такую версию событий — это видение рая на земле всегда предлагалось нам очень интимно и в крайнем уединении. А раем на земле эта ферма и была: она возникала перед глазами, когда вы меньше всего этого ждали, после целой череды поворотов, спусков и подъемов, казалось уводивших вас еще глубже в темную лесную чащу, — кучка амбаров и надворных построек из красного кирпича, а в центре — увитый плющом домик невероятного очарования. С одной стороны к дому подступал фруктовый сад, и деревья его пестрели желтевшими плодами, а позднее мы обнаружили, что позади него, за стеной, располагается небольшой огородик, скрытый от глаз: правильные шахматные квадратики грядок разделены гравийными дорожками и миниатюрными живыми изгородями. Но что лучше всего — невдалеке от проволочной ограды, разделявшей общественные земли и частные владения, имелся мутный пруд, в котором бултыхались утки и куда время от времени вперевалку приходил на водопой гусь. В свои следующие визиты сюда мы никогда не забывали прихватить коричневый бумажный пакет с черствыми горбушками, которые я швырял в воду, а иногда в приступе дерзости продирался сквозь проволоку на ту сторону, гуси подходили ко мне и вырывали корки у меня прямо из пальцев.
— Должно быть, это та ферма, которую видно с дороги, — сказал отец, когда мы впервые на нее наткнулись. — Та, мимо которой я езжу на работу.
— Интересно, они держат лавку? — спросила мама. — Наверняка у них дешевле, чем в деревне.
После чего она начала покупать яйца и овощи только на ферме, а вскоре такой порядок приобрел не только практический, но и светский оттенок. Еще раз продемонстрировав талант завязывать дружбу с малознакомыми людьми, моя мама зря времени не теряла и завоевала доверие жены фермера миссис Нутталл, чьи продолжительные и цветистые монологи о муках и радостях буколической жизни означали, что на несложное, казалось бы, предприятие — например, приобретение нескольких картофелин — следует выделять не менее получаса. Чтобы я в таких случаях не успел заскучать, меня представили батраку по имени Гарри — он разрешал ходить за собой хвостиком, а иногда позволял даже кормить чушек или забираться в кабину комбайна. В последующие несколько месяцев экскурсии Гарри, казалось, становились все дольше, чаще и подробнее, пока я окончательно не примелькался на ферме — меня узнавали теперь все работники, включая самого мистера Нутталла. Ко всему прочему, как раз тогда мои родители решили, что я достаточно большой мальчик и могу сам ездить на велосипеде по местным дорогам, и я по-настоящему зачастил на ферму. Иногда мама давала мне с собой пакеты сэндвичей, и я съедал их, сидя в саду или у пруда, а потом отправлялся самостоятельно исследовать хозяйственные постройки; никогда не забывал заглянуть к телятам — они из всей скотины были моими любимчиками — или вскарабкаться на кипы сена, сложенные на задах самого большого амбара, где всегда и в любых количествах можно было отыскать тощих и сонных полосатых котов. Я ложился рядом с ними в сено, озадаченный глубочайшей тайной их мурлыканья и загипнотизированный их непроницаемыми полуулыбками, от которых всегда завидовал их снам.
В то время я был влюблен в одну девочку — Сьюзан Клемент: в школе ее парта стояла рядом с моей. Волосы у нее были длинные и светлые, глаза — бледно-голубые, и теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что я ей тоже нравился, только наверняка я этого не знал: я проводил множество недель и даже, наверное, месяцев в томлении по ней, но легче было слетать на Луну, чем подобрать нужные слова, чтобы выразить свои чувства. Правда, я отчетливо помню одну ночь, когда проснулся и обнаружил ее рядом с собой в постели. Ощущение поначалу не показалось незнакомым: в том же году я уже спал в одной постели с Джоан, когда наши семьи отправились вместе в поход; но мне никогда не хотелось коснуться ее, да и чтобы она до меня дотрагивалась, не хотелось; я вообще гнал от себя такую мысль. Однако со Сьюзан я первым же делом понял — чуть рассудка не лишившись от радости, от потрясающей, ощутимой реальности происходящего: она прикасается ко мне, я прикасаюсь к ней, а вместе мы сплелись воедино, слились, перепутались двумя сонными змеями. Казалось, все до единой части моего тела соприкасаются со всеми до единой частями ее тела, казалось, отныне и впредь весь мир будет постигаться лишь прикосновением, и в затхлом тепле моей постели, во тьме за шторами спальни мы можем лишь нежно извиваться, и каждое движение, каждый крохотный порыв друг к другу будут возбуждать новые волны наслаждения, пока мы не начнем раскачиваться взад-вперед, как люлька, а потом я больше не смогу этого выдержать и должен буду остановиться. И остановившись, я проснулся — один и в отчаянии.
Это мое самое раннее воспоминание о сексе и один из трех детских снов, которые я теперь могу припомнить хоть с какой-то точностью.
Джоан жила на той же улице, через несколько домов от нас. Наши матери подружились, когда были беременны нами, поэтому мы с полным правом можем утверждать, что росли вместе. Ходили в одну школу и даже в нежном возрасте заработали себе репутацию интеллектуалов, что стало еще одним фактором, определившим нашу близость. К этому времени я уже не только в общем и целом решил для себя, что стану писателем, но у меня даже вышла первая книга — ограниченным тиражом в один экземпляр, придуманная, проиллюстрированная и написанная от руки мною лично. В повествовании, щедро усыпанном бодрыми анахронизмами, я пересказывал несколько случаев из практики викторианского сыщика; герой мой, без всякого внимания к ограничениям, налагаемым законами об авторском праве, был вылеплен по образу и подобию персонажа одного из многих комиксов, составлявших основу моего внеклассного чтения. У Джоан также имелись литературные амбиции: она писала историко-любовные романы, обычно касавшиеся судеб той или другой жены Генриха VIII. По моему же мнению — не то чтобы я бывал настолько черств, чтобы сообщить ей об этом, — работа ее была очень незрелой. Характеры обрисованы бледно по сравнению с моими, да и грамматика хромала. Но нам нравилось показывать свои произведения друг другу.