Каменный пояс, 1977
Шрифт:
— Господа старики желают, значит, знать. Вот ты, к примеру, большевик. Чего ваши опять в Питере взбунтовались? Чего против народа пошли?
— И чем вас таким германец прельстил? — вставил другой скороговоркой.
«Вот и явились Шемяки с судом!» — сказал себе Цвиллинг. Он чувствовал, что стоять дольше не сможет.
— Что ж, поговорить можно. Только стоя какой разговор? Стоя только приговор выслушивают. Заходите в избу.
Комиссар твердо повернулся, дошагал до тюфяка. Сел. Отдышался. Вытер лоб шапкой.
Казаки
— Пошли, станишники, уважим комиссара напоследок, — и гоготнул.
Гомонливо, — кто, приткнувшись к неровности стены, кто, присев на корточки, — устроились.
Цвиллинг обвел глазами настороженные, а то и откровенно враждебные лица:
— Спрашиваете, отчего в Петрограде власть заново сменилась? А отчего власть вообще меняется? Ленин сказал — когда верхи не могут править по-старому, а народ жить по-старому не может.
Передохнул немного.
Казаки не перебивали.
— Как мы, простые люди, правителей оцениваем? Если мы сыты, обуты и нас не грабят начальники — то и хороша власть. Царь Россию до ручки довел. Два раза, невесть за что, русский народ на убой посылал. И в то же время в столице своей подданных не то, чтобы досыта накормить, самого малого предоставить не смог! Спекулянты в городах солдатских жен за булку хлеба покупали! Такой правитель народу, совершенно понятно, был не нужен. Народ его и скинул.
Пришли к власти временные правители. Чего от них люди ждали? А все того же — хлеба, мира, работы. И что же дали стране временные министры? Апрельскую ноту Милюкова, что Россия будет воевать до победного конца! И новые сотни тысяч убитых русских солдат после этого! А за что убитых? За землю, за волю, за лучшую долю? Нет, все за ту же глупость царя-батюшки, которую, как черт писаную торбу, тащили на себе министры и страшились ее сбросить.
— Так ты говорить должен, потому как сам германский шпиен. Вам, большевикам, Вильгельм вагон золота прислал! — зачастил казак из угла.
— Насчет германского золота — так это точно, шло оно из-за границы. Да только не нам, большевикам, а царице Александре Федоровне, да министру военному Сухомлинову, да еще кое-кому из ихней бражки.
А с большевиками и германцы, и царь-батюшка, и временные министры не золотом — свинцом расчет вели, да вашими, казачки, нагайками!
— Заладил, право, шпиен, шпиен. В нашей сотне пластун один был. Тоже большевик. Так у него за эту войну — четыре Георгия с бантом, не то, что у тебя. И все на моих глазах заробил. Удалой был вояка, — вмешался в разговор густобородый казак, видимо недавний фронтовик. Левая рука его была подвешена на аккуратной черной подвязке.
— Не встревайте! — прогудел рябой, — пущай комиссар до конца скажет.
— Значит, Временное правительство мир народу не дало. Более того, видя, что люди
Цвиллинг перевел дыхание, продолжал:
— Возьмем хлеб. Вы знаете, в конце августа цена на него была поднята вдвое. А чем за этот хлеб народу платить? У людей денег-то нет! В городах безработица. Что далеко ходить — здесь, у нас, на Урале, недавно закрыли три горнозаводских округа. Это половина всех уральских заводов. И тем, кто работает, тоже не сладко. В Уфалее летом рабочим платили по пятьдесят пять копеек в день. Так жить можно?!
Казаки озадаченно молчали. Им впервые честно рассказали, что делается в огромной стране, за околицей их сытой станицы. Только тот, в углу, не унимался:
— Твоя фамилия Цвиллин? Ты какой веры сам будешь?
— Из евреев, — отозвался Цвиллинг.
— Не о тебе ли весной газеты писали, что ты в Челябе перед пасхой сгубил невинного младенца — свои сочни его кровью кропил?
— О да, конечно! Я каждое утро съедаю по маленькому мальчику. Сегодня вот не позавтракал, и видите, ослабел.
Казаки обалдело помолчали — а потом разом грянул хохот — неудержимый, взахлеб, с иканьем и визгами. И уж кто-то из станичников совсем по-свойски хлопнул его по больному плечу:
— А ты, брат…
И не докончил. Цвиллинг не качнулся — охнув, сразу обмяк, и сполз на пол. Казаки недоуменно стояли, словно только сейчас увидели, как изранен комиссар, как ему должно быть и больно и холодно в одном разодранном френче.
— Надо бы сюда бабу каку прислать, что с ранеными бойка, — сказал фронтовик. — Да покормить. Небось, хрестьяне мы.
На следующее утро к Цвиллингу пришли еще казаков с двадцать. В руках у многих были скамейки, табуретки, просто обрезь бревна.
— Как, живой, комиссар?
Цвиллинг сидел в теплом длинном тулупе. Голова — аккуратно перебинтована чистой повязкой.
— А я думал, вы мне ребенка несете для подкрепления, — усмешливо сказал он.
Казаки шумно рассаживались в тесной для такого количества народа избе.
— Ладно, комиссар, чего дураков-то слушать! — отмахнулся вчерашний рябой. — Сказывают, ты делегатом съезда в Питере был. И там о земле новый закон вышел. Ты чего-нибудь знаешь? Сказать можешь?
Цвиллинг сидел, чуть склонив голову. Вопрос в одно мгновение перевернул его мысли. Он смотрел на казаков, не видя и не слыша их. Мог ли он что-нибудь сказать о часе самого великого торжества его партии, а значит, и его, Цвиллинга, самом счастливом часе! Как наяву, он увидел перед собой заполненный народом актовый зал Смольного. Внимательная тишина, сменившая внезапно гул разноголосья. Ильич на трибуне. Его энергичный жест и чеканная фраза:
— Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа!