Каменный пояс, 1985
Шрифт:
— Бомбы, может быть, лучше, чем это безобразие. Я ухожу в свое купе. Вы можете последовать сему геройскому примеру и получить нагоняй от шефа.
И оба писателя покинули землянку.
Дисциплинированнейший Степан Петрович остался на месте. Я, разумеется, тоже. Впрочем, нас мало заботили неудобства жилья. Мы были здесь временные постояльцы: предстояло на долгий срок отправиться в полки, державшие оборону против группы армии «Север» фельдмаршала фон Лееба.
Так вот в эту самую землянку мы и пришли после того, как отдали секретарю редакции свои статьи и стихи о Сольцах.
Я полагал, что тотчас уснем, как убитые, — устали все отчаянно. Но вскоре с удивлением заметил, что Степан Петрович возбужден, то и дело выходит наверх,
Я счел, что и мне неудобно спать, раз бодрствует старший.
Через час Щипачев спустился в землянку и, увидев в сумраке нашего жилого подземелья огонек папиросы, спросил:
— Хочешь послушать стихи?
Я живо вскочил на ноги.
— Еще бы! Ты оказываешь мне большую честь, Степан Петрович.
Здесь я хотел бы объяснить, почему называл человека, который был старше меня чуть не вдвое, на «ты». Я никогда не позволил бы себе подобного обращения, если бы этого не потребовал сам Щипачев.
Я привыкал к «ты» с великим трудом, пытался вернуться к привычному «вы», но Степан Петрович смешно пригрозил, что в таком случае он тоже перейдет на «вы».
Через много лет после войны он снова повторил это требование в одном из писем.
Мы залегли небольшую керосиновую лампу, мутно осветившую скользкие стены жилища, и Щипачев глуховато и взволнованно стал читать первое стихотворение. Это был «Ленин» — теперь широко известная работа поэта, знакомая, пожалуй, каждому школьнику.
Из бронзы Ленин… Тополя в пыли. Развалины сожженного квартала. Враги в советский городок вошли И статую низвергли с пьедестала…Стихотворение завершали строки о партизанах, окруживших город, и о том, что вел их на врага человек, памятник которому немцы посмели разрушить.
Дочитав последнюю строку, поэт несколько секунд молчал, и снова в землянке раздался его усталый голос. Щипачев читал «Расплату»:
Пахнет гарью. Воздух пышет жаром… Пламя проносилось по селу. Всюду пальцы страшного пожара Шевелят горячую золу. Куры хохлятся на пепелище, Где вчера куриный был шесток. Бродит женщина, кого-то ищет, Сбился черный с седины платок. — Дочка, где ты, где? — Перед глазами Две косички, бантик голубой, Самолеты с черными крестами Над льняной, над детской головой. Нет страшней того, как гибнут дети. На песке, на рельсах — кровь детей. Говорят, проходит все на свете, — Безутешно горе матерей. О, расплата! Близится расплата Пулей, бомбой, громом батарей. Близится! Да будет трижды свято Мщение за горе матерей!Он прочитал последние слова, и мне, во мраке тесной землянки, показалось, что поэт плачет.
Это видение гибели детей и слезы в голосе Степана Петровича долго преследовали меня, и я постарался выразить это в стихотворении «Поэт», посвященном Щипачеву:
Мы жили с ним в блиндажике-землянке, На сене спали у костра вдвоем, Ползли сквозь ночь по выжженной полянке, Издерганной винтовочным огнем. Бежали, задыхаясь, на рассвете За танками, ревущими в огне. Глотая слезы, видели, как дети Без плача умирают на войне. …Благословен тот лес на перевале, Сырой блиндаж с коптилкой у виска, Где он слагал стихи, которых ждали Идущие под пулями войска.Девятого августа мы оставили Старую Руссу, а на другой день начались ожесточенные оборонительные бои на новгородском направлении.
Редакция занимала небольшое помещение в Новгородском кремле, но немцы приближались к древнему русскому городу, и нам приказали перебазироваться на полустанок Рядчино, неподалеку от Валдая. Уезжать, конечно, следовало, но вместе с тем это был неосмотрительный приказ. Рядом с Рядчино находился фронтовой склад боеприпасов — далеко не безопасное соседство для газеты. Я уже упоминал об этом.
И совсем нельзя было понять распоряжение, предписывающее перегонять состав среди белого дня. Точно в таком же поезде передвигался по железной дороге Главнокомандующий войсками Северо-Западного направления Маршал Советского Союза Климент Ефремович Ворошилов, и немцы денно и нощно охотились за ним. Следует помнить, что враг в ту пору господствовал в воздухе и вел себя с поразительной наглостью.
В ясный августовский день мы сидели на приступке одного из вагонов с Ваней Фроловым, скромным и деликатным фотокорреспондентом нашей газеты. Поезд тихо потряхивало на стыках. На подножке соседнего пульмана дремал железнодорожник. Мы с Фроловым недавно побывали на трудном участке фронта, это был его первый выезд на передовую, и он, как всякий новичок, по горло нахлебался горького.
Сидя на приступке, Ваня говорил:
— Теперь, старик, со мной ничего не случится до самой смерти. Мы с тобой из такой каши выбрались! Жить нам да жить!
И именно в этот миг земля встала дыбом, свет померк, и поезд, померещилось, валится в преисподнюю.
Когда пыль и дым рассеялись, я увидел, что состав стоит, а на земле без движения вытянулись Ваня Фролов и кондуктор нашей поездной бригады. У железнодорожника оторвало ногу, однако на теле моего несчастного товарища не было видно ни одной царапины.
Я бросился к Фролову, приподнял его голову и, заскрипев зубами, снова опустил на землю. На виске Вани кровоточила крошечная рваная ранка.
На запад уходили, темнея крестами, три «Хе-111». Несколько полутонных бомб, сброшенных ими на поезд, угодили в основание высокой железнодорожной насыпи. Окажись мы на ровном месте, устроили бы они из нас кашу, о чем тут говорить.
Кому-то в поезде показалось, что «Хейнкели» возвращаются, и все устремились в ближний лесок, чтобы укрыться под кронами его деревьев.
В эту минуту я услышал женский крик и кинулся в вагон. Кричала Маша, корректор редакции. Крупные осколки пронзили ее купе, дверь заклинило, и бедная женщина не знала, как выбраться из заточения.
Я рванул дверь раз, второй, третий — она не поддавалась. Потом мне кто-то помог, и мы объединенными усилиями освободили женщину.
Степан Петрович Щипачев, вспоминая в своей книге «Трудная отрада» этот горький день, писал:
«Где-то в глубине мозга — это была, вероятно, доля секунды — послышался писк, слабый, не громче комариного, — и все оборвалось. Я упал в небытие…
Когда я очнулся, в тамбуре было темно от дыма и земли. На зубах хрустело. Левая штанина галифе была разорвана от колена до паха.
Тут же я обнаружил большой осколок. Он пробил стенку вагона, двойную дверь тамбура и упал рядом со мной… Не понимая ничего, я выскочил из тамбура. Первым попался мне на глаза Марк Гроссман. Он был бледен. По щеке текла кровь…»