Каменный пояс, 1985
Шрифт:
Стали тут все говорить: кто одно, кто другое. Кто о том, что раз детей эвакуируют, значит, скоро и сюда фашист нагрянет, а потому мальчонке здесь не место. Кто о том, что тетя Маша — старушка совсем слабая, и ей Сашу на ноги все равно не поднять, и, мол, правильно делают, что отправляют ребенка в детдом: там он попадет в надежные руки и настоящее воспитание получит.
Вот тут-то я и призадумался крепко, всяко прикинул — и так, и этак. Но надумал твердо.
Еле дождался я в тот вечер тетю Машу. Пришла она поздно. Сосед мой, Довгозвяка, уже спал. Подозвал я ее и спрашиваю тихонько: «Тетя Маша, это правда, что завтра Сашу хотят увезти?» — «Правда». Говорю: «Тетя Маша, я хочу его с собой забрать». Она, видать, не поняла, спрашивает: «Как забрать-то?» —
Посидела она со мной еще немного, повздыхала, о жене порасспросила: как она, хорошо ли примет чужого ребенка да сколько у нас детей. Сказал я ей, что баба у меня добрая, рассказал про сынишку. Словом, говорю, можешь не расстраиваться, тетя Маша, примет она Сашу как родного.
Прибралась она и вскоре ушла.
А я руки за голову заложил, в потолок уставился и улыбаюсь: так мне после этого легко стало, будто бог знает какую тяжесть с себя скинул.
Тут Довгозвяка заворочался и сел на кровати. «А ты молодец, — говорит, — мужик что надо! — И руку мне жмет. — Не спал я, слышал все».
Потом спрашивает: «А ты жене насчет ноги-то написал?» — «Написал, что ранило в ногу и, может, скоро домой приеду». — «Значит, не написал». — «А зачем ее раньше времени расстраивать?» — «И то верно, — говорит. — А про Сашку?» — «Ну, этого я, сам понимаешь, просто не успел еще. Ты ведь сам слышал, только сейчас договорились с тетей Машей».
На другой день отправил жене письмо: написал про Сашу. Но, как я узнал после, до дому оно почему-то так и не дошло…
Поезд остановился на каком-то разъезде, постоял с минуту и снова тронулся. Федор Иванович замолчал. Он вынул из портсигара папиросу, не спеша размял, но не прикурил, положил обратно. Я опять заметил въевшуюся в трещинки его заскорузлых пальцев черноту и вдруг ясно вспомнил, где я видел точно такие руки: я видел их давным-давно, еще пацаном, у безногого сапожника на маленьком сухоложском базаре в Свердловской области — в городке, где я родился и прожил свои детские годы. На своей крохотной тележке он закатывался в тень, под какой-нибудь навес, доставал из заплечного мешка немудрящий сапожный припас, инструмент и, подкручивая прокуренные махрой усы, бесшабашно-весело кричал: «Эй, народ, налетай! Подобьем, подошьем, марафет наведем! Починю — хоть в огонь, хоть в воду! Пятак за работу — и получай скороходы! Э-эх, всем богам по сапогам!..» У безногого сапожника были золотые руки, и работы у него хватало. Почти без перекуров он ремонтировал принесенную людьми обувь и то и дело ловко сучил нитки для подшивки и смолил их куском черного вара… Да, у него были такие же руки, как и у Федора Ивановича. Это от дратвы, от вара и дратвы.
— Короче, подлечился я, и списали меня, конечно, вчистую. Незадолго до этого Иван Лукич, с которым после разговора с тетей Машей мы стали большими друзьями, разыскал где-то для меня старенький протез, тесноват он был и ногу с непривычки натирал страшно, по все же это было лучше, чем костыли, хоть, правда, долго еще я без костыля ходить не мог. Получил я какие нужно бумаги и поковылял к тете Маше.
Она и Иван Лукич поехали на станцию.
Посадили они нас в поезд. Когда прощались, тетя Маша заплакала, да и Лукич тоже в карман за платком полез. Оставил я им свой адрес: очень они хотели приехать, когда война кончится, навестить нас с Сашей. Но больше я их не видел. Знать, не пощадила стариков эта война…
…Доехали до моей станции уже поздним вечером.
Вышли мы с Сашей на дорогу. На пригорке, километрах в трех, огоньки нашей деревни светятся. Держу его за ручку, да разве он спокойно идти будет! То присядет, то за каким-нибудь камешком наклонится, то к обочине за веточкой потянется. И все бормочет что-нибудь: говорил он тогда плохо, но я наловчился его понимать. Не знаю, сколько мы времени таким манером до деревни протопали бы, если бы не подвернулась попутная подвода. Доехали мы на ней до самого дома.
Смотрю, в окнах свету нет, — значит, жена еще с фермы не пришла. Поднялись на крыльцо, снял я висячий замок, который у нас сроду на ключ не запирался, вошли в дом. Передохнул, снял с Саши пальтишко, которое ему где-то тетя Маша достала, и пошел он сразу осваиваться в незнакомом доме: одеяло лоскутное разглядывает, скатерть щупает, спинку стула скребет — все ему интересно на новом месте.
И тут, каюсь, дело прошлое, пришла мне в голову такая неприятная мысль: а что, если жена меня совсем не так встретит, как я рассчитывал? Думаю: ведь, если хорошенько рассудить, ей в одном мне, безногом, радости мало, а тут еще чужого ребенка в дом привел. Но недолго мне рассуждать пришлось.
Дверь скрипнула. Слышу: «Феденька!» Я спиной к двери сидел. Повернулся неловко, костыль у стола стоял, зацепил его, он на пол свалился, как выстрелил. Руки она ко мне протянула, шагнула через него, голову мою обхватила, к груди прижала, целует, а на шею мне слезы капают. Тут и мне тоже словно в глаза песку надуло… Высвободился из ее рук, говорю: «Ну что ты, Люба. Все нормально, только нога вот…» Глаза у нее еще плачут, а губы уже улыбаются. «Эх, Федя, Федя! — говорит. — Неужели я такая глупая, чтобы из твоего письма ничего не понять. Как прочитала, что домой приедешь, сердцем поняла: неладно с тобой — здоровых-то сейчас домой не отпускают».
Обнял ее и говорю: «Люба, я не один приехал». — «Как не один? А с кем же?» Я посмотрел вокруг — не видно Саши. Говорю ей: «Наверно, в кухню забрел». Сходила она туда и вернулась с ним на руках. Спрашивает: «Кто это?» — «Как кто? Саша это!» — «Чей он?» — «Да я же тебе писал, Люба!» А она смотрит на меня и, вижу, ничего не понимает. Спрашиваю: «Ты из госпиталя от меня два письма получила?» — «Нет, только одно, в котором ты писал, что в ногу ранен».
Усадил ее рядом с собой и рассказал все про Сашу. Думал, она на меня все слезы истратила, но, пока рассказывал, немало их и на его долю досталось.
Потом искупала мальца, переодела в чистое белье, что после Гришутки осталось, накормила, приготовила постель и уложила. Он, видно, здорово намучился за день и скоро уснул.
А мы с Любой еще долго сидели и разговаривали: было о чем поговорить нам в тот вечер. Саша во сне носиком тихонько посвистывает. Она нет-нет, да и встанет, подойдет к кроватке: то посмотрит на него, то одеяло поправит. Потом ко мне подсела и говорит: «Федя, а мне кажется, что он на Гришутку нашего похож». — «Потому я его и привез с собой», — отвечаю, а сам улыбаюсь…
Потихоньку все у нас наладилось. Из деревни мы вскоре уехали, поселились в городе. Конечно, дело в колхозе мне нашлось бы, хотя плотничать, как прежде, я уже не не мог, но решили мы с женой уехать: не хотелось нам, чтобы Саша узнал, что он нам не родной сын, а приемный. Устроился я в городе на обувную фабрику. Мало-помалу наловчился солдатскую обувку шить, и наверно, не одна пара моих сапог до Берлина дотопала.
…Война кончилась. Годы, будто ветер, пролетели. Кажется, и не заметили, как наш Саша вырос и в школу пошел. Занимался он хорошо, учителя нахваливали, из класса в класс переходил с одними пятерками да четверками.