Каменный пояс, 1988
Шрифт:
Да вся эта кипяченая бодрость — глупейший ритуал райцентровского оптимиста, газетчика, которому, к тому же, по долгу службы положены деловитость, общительность, некоторая даже бойкость. Грише всегда казалось: не будь этой бойкости в походке его, в выражении лица, в ухватке и голосе, не показывай он ее ежечасно, — скажут, а если не скажут, то уж непременно подумают: плохо работает Сумкин, скучный какой-то, невеселый.
Кого же обманывал он? Всевидящий глаз обывателя на мякине не проведешь. Он проницателен. Он видит одни только беды, одни неудачи, одно только зло. По ним и расценивает человека, творит заглазный свой суд. Кто же он в таком случае? Ведь неудачи, ошибки, беды, точно репьи бездомную собаку,
Вот совсем недавно, минувшей всего весной, случился крупный скандал из-за огорода.
Городишко районный, где всю свою жизнь прожил Григорий Степанович, имел возможность раширяться только в одну сторону — западную: тут смыкался с матерой степью речной мыс, с незапамятных времен занятый казачьими подворьями. В степи этой, за перешейком, в последние годы построили несколько двухэтажных домов из белесого кирпича с белесыми шиферными крышами и квадратными окошками.
Пространства свободного вокруг было сколько хочешь, но дома ставили так тесно, что они словно бы друг у друга на коленях сидели. А вскоре их густо окружили сараюхи, клетушки, помойки, туалеты на две двери, столбы с бельевыми веревками. Позже в эту кучу малу втиснулись гаражи — получился живописный вокруг хаос. И как-то само по себе назвалось это место Собачьим городком.
Два обстоятельства — рельеф местности и бестолковая застройка — послужили причиной ссоры между Григорием Степановичем и Валентином Даниловичем Иванютиным, главным зоотехником сельхозуправления.
У Сумкиных под окном имелся клочок земли, где они сажали лук, редиску, грядочку огурцов; самосевом поднимался укроп. Когда пришла пора, Григорий Степанович с сыном перекопал землю, определил, где и что будут они сажать в эту весну. Работали они в охотку, руки от земли и навоза стали черными, раскраснелись лица.
Григорий Степанович даже слегка гордился тем, что он первый догадался расчистить от строительного мусора землю, всем подал пример с огородом этим. И расхаживая по своей полоске, хитренько и благодушно поглядывал на копошившихся соседей: то-то, знай наших! Он ревностно следил за тем, чтобы его грядки получались лучше, пышнее, чем у других, и допоздна не уходил с огорода.
Апрельская стеклянная заря светлела бездонно и ярко. На земле все низко заплывало свежим коричневым мраком, точно грузный дым, дойдя до плеч, дальше подняться не мог. Костры, горевшие то тут, то там, зияли в сумерках красными ямами. Носились во тьме золотистые, огненные точки, порой суматошно расписывая темный воздух, — то мальчишки, как угорелые, бегали с головешками, и на них для острастки весело иногда покрикивали.
Вдыхая холодный, обновленно и терпко пахнувший землей воздух, чувствуя, как стягивает кожу на руках сохнувшая грязь, Гриша, размечтавшись, вообразил, что вот он уже рвет тугие перья лука, вот кладет на обеденный стол первый зеленый снопик, весь еще в сизом, испятнанном пальцами, тумане свежести, а Лена, дочь, укоряет его: опять ты, папка, лук не помыл! Так ведь немытый лучше, возражает он и, зажмурившись, сладко чавкает перышком, показывая, до чего же вкусен именно такой, с грядки лучок…
А утром он увидел картину, поразившую его в самое сердце: весь огород заново перекопан, перекроен и лук его слезами медными разбрызган во взрытой земле. Кто это сделал, зачем? Такого хулиганства у них тут вроде бы не водилось! Грише с готовностью разъяснили: это новый сосед Валентин Данилович Иванютин так пошутил. Несколько раз Гриша видел его: молодой, здоровый, с гладкими щеками и тупо тяжелым взглядом.
Наскоро, боясь опоздать на работу, Григорий Степанович перенес межу на прежнее место. Весь день он волновался. Сердце, предчувствуя неприятность, болезненно обмирало, сохли губы, он их часто покусывал. Вечером подтвердилось: беду ждал не зря. В его отсутствие огород опять был переделан. Несколько грядок, которые Гриша так старательно возделал и луком засадил даже, Иванютин захватил окончательно.
С красным лицом, на котором растерянно круглились глаза, он вбежал в палисадник. Иванютин, в каком-то бесстыдно обвисшем трико, идолом стоял на оккупированной земле. Презрительно цыкая зубом, он тяжелыми, ничего не выражающими глазами взирал на раскипятившегося Гришу.
— На каком основании, Валентин Данилович, позволяете себе так безобразничать? Что это еще за фокусы? Да это же ни в какие ворота не лезет! Я буду жаловаться! — закричал Гриша жалобно. — Вы что себе думаете? Раз… то я… Главный зоотехник? Я фельетон напишу!
— Да хоть что, — равнодушно сказал Валентин Данилович.
— Я в сельсовет, я в райисполком, понимаешь, пойду!
Ничего не ответив на эти угрозы, на взывания к совести и справедливости, Иванютин тупо, точно не понимая, о чем хлопочет этот толстячок в соломенной шляпе, смотрел на Григория Степановича. Потом Валентин Данилович почесал себе живот — медленно, сильно и сладко. Почесал и убрался восвояси.
Загипнотизированный этим молчанием, большими щеками, неподвижными глазами, Гриша уже не посмел восстанавливать границу. И на другой день побежал в сельсовет — пусть там разберутся. Но там от него отмахнулись: то ли кампания какая-то проходила, то ли горел план по каким-то поставкам. Возмущаясь все больше поведением Валентина Даниловича, Гриша поднялся выше — в райисполком. Тут уже определенно вопрос его отложили до окончания весенне-полевых работ. Тогда он решился зайти в райком партии. Но здесь, в тихо сияющем коридоре, он вдруг увидел, как ничтожна его жалоба. Он взглянул на нее со стороны строгими глазами и понял, что это вовсе даже не жалоба, а какая-то кляуза, с которой просто совестно обращаться к занятым важными делами людям. Да бог с ним, Иванютиным этим, с клочком этой земли!
Дома о своем примирении с потерей части огорода он ничего не сказал. Тут всю эту историю восприняли болезненно. Каждый раз, когда он возвращался с работы, его встречали вопросами: «Ну что, ну как? Где был, с кем разговаривал, что сказали тебе?» Особенно наседали дети и больше всего — Михаил. Он как-то даже цепенел от разгоревшейся в нем обиды.
И Григорию Степановичу приходилось изворачиваться, то есть привирать понемногу: «Был у Петра Ивановича, он этому Иванютину хвост, понимаешь, прижмет». Или: «Все, теперь этому борову крышка — сам Дорноступ обещал за это дело взяться. Уж он-то разберется, кто здесь прав, а кто виноват. В конце концов, — возмущался за кухонным столом Гриша, — Сумкина в районе знают, а кто он такой, Иванютин этот?! Подумаешь, главный зоотехник! А я как-никак в газете работаю и не первый, знаешь-понимаешь, год!»
Кажется, именно то, что отец в газете работает, а какую-то несчастную грядку отстоять не сумел, больше всего и поразило детей, и они не захотели ему этого простить, когда все уже выяснилось и был разоблачен мелкий Гришин обман. С удивлением, похожим на испуг, он вдруг это почувствовал разом, точно дети вслух ему объявили: не простим!
Михаил отпустил себе длинные волосы, выстригая челку по самые неулыбчивые глаза, стал часто пропускать занятия в институте: то у него там свободный день, то их отпустили, то вообще без всяких объяснений на два, на три дня приезжал домой. А Лена однажды попрекнула отца старой, почти забытой историей. Это даже и не история была, а так, случай, эпизод, мелькнувший и, казалось, навсегда ушедший в небытие. Сейчас уже трудно восстановить, как и по какому поводу зашел в редакции разговор о его Ленке, которой тогда было лет шесть или семь. Кто-то из сослуживцев видел ее на улице и обратил внимание на ее худобу, на бледненькое ее личико с зеленоватыми жилками по вискам.