Каменный пояс, 1989
Шрифт:
Приехал домой. Молодой, фронтовик, да еще с орденом — и закружили опять мою башку девки-бабы. Всласть я с ними, Митя, пожил. Потом уж, вдолге, женился, два сына у меня, а внуков — так и не счесть. Сыновья-то, вишь, в меня пошли, уж не по первому разу женатые, и в каждой семье — дети… Я их привечаю всех одинаково — как лето, кто-нибудь гостит. В лес их вожу, я грибник отчаянный, их всех привадил. С женой живем всяко, ревнивой она так до старости и осталась, да и есть с чего ревновать-то…
Но вот ведь как дело-то вышло… Ты только не подумай, что это во мне коньяк плачет-горюет. Дело-то, Митя, в том, что любил я только одну-единственную женщину во всю мою распрекрасно-сладкую жизнь… Вот эту самую Клавдию. Да… И сейчас люблю. А
Моника
Дождь все сеял и сеял, дорогу развезло, и автобус доходил только до центральной усадьбы. Звать кого-нибудь с собой было бесполезно, а чтобы одному выбраться из дома, надо было найти заделье. Времени, однако, у Григория Васильевича было мало. Он снова вытащил из кармана брезентового плаща смятую газету, разгладил на столе и прочитал вслух:
«Только 15 дней. С 15 по 30 сентября в райцентре пройдут гастроли Московского зооцирка. В зооцирке заняты животные со всех частей света: львы, тигры, пумы, пантеры, большая группа медведей, обезьяны, а также сипы белоголовые, гриф, пятнистый олень, лама, гривистые бараны, слониха Моника весом более пяти тонн и другие животные. Зооцирк расположен возле завода и работает с 10 до 20 часов. Администрация».
Газетку он таскал в кармане давно, но, пока не выкопали картошку, о поездке в город нечего было и заикаться. Григорий Васильевич знал наперед, что услышит от старухи: «Сам ты старая облизьяна, чево тебе на них смотреть?! Облизьяна ты и есть, облизьяна». За сорок совместных лет прозвищ у него от супружницы накопилось немало, но это больше других ранило Григория Васильевича, усохшего и скрюченного к старости.
Потом, после картошки, надо было починить сараюху, а потом зарядила непогодь. И вот уже остался день до закрытия зооцирка, а он все еще не выбрался посмотреть слониху.
Никто так не интересовал Григория Васильевича, как эта самая Моника. Какие-то сипы белоголовые, лешак их знает, птицы это или звери, конечно, любопытно будет узнать. Или вот еще гривистые бараны, это чем же они от наших отличаются дураков, которые шишки репья собирают в свою шерсть со всей округи?
Так рассуждал Григорий Васильевич уже по дороге на центральную усадьбу, куда он, так и не найдя умного заделья, попросту сбежал из дома. Ноги разъезжались в грязи, край брезентухи больно бил по голяшкам, но Григорий Васильевич шел и думал о слонихе весом более пяти тонн.
Григорий Васильевич был по натуре философом, а горячая печка-лежанка сильно располагала его к размышлениям в зимние деревенские вечера. В последнее время его смущала мысль о том, куда девается сила, энергия и вообще куда исчезает жизнь? «Вот ветер залез в трубу и гудит, как голова с похмелья, — думал Григорий Васильевич, ворочаясь от жара с боку на бок. — А на воле он вон как силен, ветки ломает, как давеча дуреломом по березняку-то прошел, наделал делов. А куда же сейчас улетела сила? Смирненький в трубе-то сидит, только подвывает. Или взять его, Григория Васильевича. Был рослым, прямым, сильным, телегу из любой колеи выворачивал. Что же сталось с его сильным телом, что скрючило и скорежило его? Куда все ушло, куда исчезло? В нем было так много силы, он чувствовал ее даже в старости и слышал, как она уходит, его сила, но куда и к кому, в какой такой сосуд переливается?»
Григорий Васильевич заглядывал в учебники внука и знал некоторые законы физики, да и мужики в их деревне были не дураки, умели о жизни поразмышлять.
И, думая однажды о
Старик постеснялся поговорить об этом со студентом, который квартировал у них осенью, и зимой шибко жалел об этом. Летом наплыли дела, и мысли были хлопотливые, суетные. Но когда в газете Григорий Васильевич прочитал о Монике, он понял, что никогда не простит себе, если не увидит ее. Там, возле нее, он найдет ответ на мучившую его мысль.
В городе, прежде чем пойти в зооцирк, Григорий Васильевич навестил своего приятеля, такого же старого и усохшего, как он. Старый приятель посмеялся над ним: «И не лень из-за чепухи грязь хлебать! Потом зайди все же, расскажи, что там и как…»
Моника разочаровала, даже обидела Григория Васильевича: старая, морщинистая, она даже не могла разжевать кочерыжку капусты, которую ей бросили дети. Она стояла безучастная, маленькие тусклые глазки затягивались пленкой. Только один раз оживилась слониха, когда к вагончику, где она стояла, подошли двое пьяных парней. Глаза ее заблестели, хобот напрягся, уши зашевелились. «Сердится», — уважительно подумал Григорий Васильевич, который не терпел пьяных и сам выпивал только по большим праздникам. «Па-а-прашу отойти от слона», — строго приказал парням служитель, прибежавший на шум. Моральная устойчивость слонихи порадовала Григория Васильевича, но ее старое тело вызывало неприязнь. «И ты тоже дряхлеешь», — с сожалением сказал он, уходя от Моники в поисках гривистых баранов.
После зооцирка ему захотелось домой. Он не стал заходить к приятелю и объяснять, что и как. Он не знал этого и сам, что уж другим объяснишь?
За окном автобуса мелькали знакомые перелески, родные сердцу даже в эту пасмурную стынь. А вот тут-то и осенило старика: да вот в нее, в землю-матушку, на которой они все живут, и уходит сила и людей, и зверей. Люди и звери умирают, а землюшка цветет и цветет, и будет цвести, когда не будет на ней ни Григория Васильевича, ни Моники, а силу их она передаст другим людям и зверям. И так было, и так будет.
Вечером Григория Васильевича уже не жгли мысли, он не ворочался с боку на бок, спал тихо, без стонов. А утром выяснил, что рассерженная его бегством бабка не вытопила накануне печку. Ему, старому дураку, в наказание.
Дашка-соловей
Свадьба уже шла на убыль, когда ввалилась Дарья, как всегда, незвана-непрошена. Она направилась прямо к молодым, и, куда денешься, пришлось поднести ей стаканчик. Дарья выпила, закуски не взяла, требовательно смотрела на жениха. Он налил снова. Старуха выпила водку, взяла с блюда раздерганный кусок жареного гуся да и сама угнездилась на свободной лавке. Она подсунула под себя снятый ватник, спустила на плечи клетчатый платок. Лицо ее сразу запылало, глаза зорко обшаривали гостей.
Посредине избы топтались под магнитофон приезжие студентки, подружки невесты. Они уже утомились от свадьбы, но надо было ждать до утра, до первого автобуса. К ним так и сяк прилаживался парень, одетый модно, по-городскому, но с лицом обожженным деревенским солнцем. Попасть в такт вихлянию девиц от так и не сумел и, чуть смущенный, пошел к гармонисту. Тот уже дремал, но и во сне помнил, зачем зван на свадьбу, и, как только парень задел его плечо, тут же, с закрытыми глазами, растянул меха. Пляска у парня тоже не клеилась, выкидывать коленца он не умел, идти вприсядку было неохота. Он сел рядом с гармонистом и запел: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…» Голос у парня несильный, но приятный, и к песне стали подлаживаться голоса других гостей, но тут парень перехватил взгляд одной студентки и переменил репертуар: «Малиновки заслышав голосок, припомнил я забытое свиданье…» Хор про малиновку петь, однако, не захотел.