Камер-фрейлина императрицы. Нелидова
Шрифт:
— Горячи вы, Гаврила Романович, ой горячи!
— Я тогда, как из Москвы от чумы бежать, к Александру Петровичу Сумарокову на Новинский бульвар заходил. Проститься. Будто знал, что в последний раз.
— Писали мне из Москвы — денег после него на похороны не осталось, так актёры московские на руках до Донского монастыря отнесли.
— За такую почесть можно и без денег умирать.
— Напросился
— Полноте, Иван Иванович, Хемницера всегда рад видеть, хоть и не скрою, что вы львовским хоромам предпочли мою мастерскую. Принять вас в ней как следует не могу, а от работы отрываться — краски сохнут. Уж извините, сейчас кончу.
— Нет-нет, не утруждайтесь мною, прошу вас. Мне так, напротив, прелюбопытно на труд ваш поглядеть. Императоры живописцам за честь почитали подупавшие кисти подымать. Как Карл Великий придворным своим сказал, когда они сим поступком монарха своего удивились: ваши титулы от одного моего указа родиться могут, а талант Тицианов от Бога и другого такого быть не может.
— Не в России это было, Иван Иванович. Здесь от лакея художника вряд ли кто отличит, да и то пока художник нужен. Басня бы ваша хемницерова на то понадобилась, только кто бы её печатать стал?
— В огорчении вы, Дмитрий Григорьевич, пребываете.
— И так сказать можно. В кружке нашем, у Львова, человеком себя ощущаешь, а так...
— Утешать вас не стану, потому что всё это на себе испытал. Говорить горько.
— Хемницер в огорчении? Да я вас, Иван Иванович, иначе как с улыбкой на устах и не видывал. Разве не от того вы и басни сочинять стали?
— Полноте, Дмитрий Григорьевич, для развлечения басен не сочиняют. Сколько у нас пресерьёзнейших пиитов к роду сему поэтическому обращались — Тредьяковский, Сумароков, а из иностранных господин Вольтер. Каждая басня моралью сильна. Родитель мой покойный любил повторять: грамоте — и то человек учиться должен — не для смеха и развлечения — для пользы всеобщей. На том особенно настаивал — всеобщей. Профессия у него человеколюбивая была — лекарь, и из меня надежду имел медика воспитать.
— Душа не лежит к врачеванию?
— Только к душевному — не физическому. Батюшка в Россию из Саксонии приехал, на российскую службу штабс-лекарем вступил, все при дальних гарнизонах. Так и я в Енотаевской крепости родился. Слыхали о такой?
— Не приходилось. Где же это, в какой стороне?
— В Астраханских краях. В Астрахани же родитель отдал меня в обучение местному пастору — просвещённейший человек был, отдельно учителя русского языка сговорил. Потом уже в Петербурге отдал в научение одному из преподавателей медицинского училища. Да, видно, сердцу не прикажешь: все я мечты родительские порушил, в военную службу вступил. Двенадцать лет ей отдал. Дома, как известно, не нажил, прибытку никакого не получил. Спасибо господин Соймонов в Горное ведомство к себе принял, а там и вместе с Львовым в путешествие по странам европейским взял. По возвращении и захотелось мне басни сочинять.
— По-новому жизнь нашу увидели?
— Как иначе? Да и беседы наши полунощные с Николаем Александровичем на многое глаза открыли. То я от философии сторонился, а то увидел, сколь многую пользу принести она способна, коли с делом связана. Изумлялись мы великому фернейскому старцу. Не просто о милосердии и снисходительности общества к отверженным он рассуждал, а об отдельных осуждённых заботился. Всей Франции доказывал, сколь губительна и ошибочна может быть строгость закона. Это в первый год вступления государыни нашей благополучно царствующей на престол было, когда одного несчастного в Тулузе за подозрение одно в убийстве сына колесовали, четвертовали, а прах сожгли. С тех пор Вольтер и восстал против судов. Хоть с церковью он и не в ладах, но утверждал, что и по-христиански, и по-человечески люди не вправе решать вопросы жизни и смерти себе подобных. Не они дали несчастным жизнь, не им её и отбирать, потому что иной жизни ни одному человеку не дано.
— Как хотите, Иван Иванович, только жестокость не от закона — от судей исходит. Законы надо точно писать, а людям, соблюдая их, в страсти не впадать.
— Не стану спорить. Люди, только люди принесли фернейскому патриарху и славу великую, и страдания непереносимые. Ведь после раздора его с прусским королём французское правительство, чтобы не сердить соседнего монарха, запретило Вольтеру въезд в Париж. Навсегда запретило.
— Так что же, господин Вольтер так и скончался под этим запретом?
— А вы не знали? В журналах недавно писали в связи с его кончиной.
— Значит, он не выбирал Швейцарии?
— Это была необходимость. И Вольтер, чтобы не ставить в сложное положение женевские власти, поселился у ворот Женевы, позже в замке Ферне, на границе Франции и женевской земли.
— Вечный изгнанник! Как, должно быть, это было ему тяжело при его слабом здоровье и вечных недугах.
— Его недуги создали ему славу сфинкса — вечно погибающего и вечно оживающего с новой энергией и новыми замыслами. Достаточно сказать, что он превратил бедное, Богом забытое местечко Ферней в столицу Разума и Доброты. Здесь нашли приют и работу на вновь открывшихся предприятиях женевские ремесленники и рабочие. Его стали называть царём Вольтером, что ему и льстило, и повергало в негодование.
— Даже французы легко возвращаются к идолопоклонству?
— Даже они. А как было иначе его называть, когда в голодный 1771 год, когда в Москве бушевала чума, Вольтер организовал народное продовольствие не только в самом Фернее, но и во всех прилегающих областях. Он добился отмены крепостной зависимости монастырских крестьян, а затем стал думать об искоренении её остатков во всей Франции. Неужели такой философ мог быть нужен Парижу?
— Да, королевская власть во Франции не имела ничего общего с тем просвещённым деспотизмом, о котором он мечтал. Удивительно, что у него хотели брать уроки все европейские монархи.
— Уроки? Вы полагаете, уроки? Тогда почему же никто из монархов ничего не предпринимал по вольтеровой программе? Всё ограничивалось оживлённой перепиской, а письма почему-то становились достоянием всей Европы. Я хочу вам напомнить и другое. Когда Вольтер написал заказанную нашей государыней историю царствования Петра Великого, за границей тотчас объявилось издание «Антидота» — противоядия, опровергающего многие посылки и выводы философа. Кстати, вы не читали этой книги?
— Не довелось, хотя рассказы о ней и слышал.