Камероны
Шрифт:
Он не понимал – ни ее, ни их.
– Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.
«Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.
12
И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять.
Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать
А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.
«Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.
В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.
Никто не разговаривал с ним.
– А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.
– Нет.
– Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.
Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.
На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.
– Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.
«Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.
Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.
– Ну, как работается, милок?
– Неплохо, папа, неплохо.
Мистеру Драму приятно было это слышать.
– Это ты поставил подпорки?
– Угу, я.
– Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.
Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.
А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.
– Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.
Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.
– Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.
– Ты же слишком молод для такой работы.
– Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.
«Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.
Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.